Шитье ночных рубашек

Добавлено: 20.08.2017, 13:26 / Просмотров: 91235

Владимир Гиляровский. Москва и москвичи

--------------------------------------------------------------- В.А. Гиляровский, Собрание в четырех томах, т. 4, М., Правда, 1989, сс.3-374. Оригинал этого документа расположен на сайте "Общий Текст" (TextShare) OCR: Проект "Общий Текст"("TextShare") http://textshare.da.ru --------------------------------------------------------------- CОДЕРЖАНИЕ От автора В Москве Из Лефортова в Хамовники Театральная площадь Хитровка Штурман дальнего плавания Сухаревка Под Китайской стеной Тайны Неглинки Ночь на Цветном бульваре Кружка с орлом Драматурги из "Собачьего зала" Купцы Ляпинцы "Среды" художников Начинающие художники На Трубе Чрево Москвы Лубянка Под каланчой Булочники и парикмахеры Два кружка Охотничий клуб Львы на воротах Студенты Нарышкинский сквер История двух домов Бани Трактиры "Яма" "Олсуфьевская крепость" Вдоль по Питерской На моих глазах

ОТ АВТОРА

Я -- москвич! Сколь счастлив тот, кто может произнести это слово, вкладывая в него всего себя. Я -- москвич!...Минувшее проходит предо мною... Привожу слова пушкинского Пимена, но я его несравненно богаче: на пестром фоне хорошо знакомого мне прошлого, где уже умирающего, где окончательно исчезнувшего, я вижу растущую не по дням, а по часам новую Москву. Она ширится, стремится вверх и вниз, в неведомую доселе стратосферу и в подземные глубины метро, освещенные электричеством, сверкающие мрамором чудесных зал....В "гранит одетая" Москва-река окаймлена теперь тенистыми бульварами. От них сбегают широкие каменные лестницы. Скоро они омоются новыми волнами: Волга с каждым днем приближается к Москве. Когда-то на месте этой каменной лестницы, на Болоте, против Кремля, стояла на шесте голова Степана Разина, казненного здесь. Там, где недавно, еще на моей памяти, были болота, теперь-- асфальтированные улицы, прямые, широкие. Исчезают нестройные ряды устарелых домишек, на их месте растут новые, огромные дворцы. Один за другим поднимаются первоклассные заводы. Недавние гнилые окраины уже слились с центром и почти не уступают ему по благоустройству, а ближние деревни становятся участками столицы. В них входят стадионы -- эти московские колизеи, где десятки и сотни тысяч здоровой молодежи развивают свои силы, подготовляю г себя к геройским подвигам и во льдах Арктики, и в мертвой пустыне Кара-Кумов, и на "Крыше мира", и в ледниках Кавказа. Москва вводится в план. Но чтобы создать новую Москву на месте старой, почти тысячу лет строившейся кусочками, где какой удобен для строителя, нужны особые, невиданные доселе силы... Это стало возможно только в стране, где Советская власть. Москва уже на пути к тому, чтобы сделаться первым городом мира. Это на наших глазах....Грядущее проходит предо мною... И минувшее проходит предо мной. Уже теперь во многом оно непонятно для молодежи, а скоро исчезнет совсем. И чтобы знали жители новой столицы, каких трудов стоило их отцам выстроить новую жизнь на месте старой, они должны узнать, какова была старая Москва, как и какие люди бытовали в ней. И вот "на старости я сызнова живу" двумя жизнями: "старой" и "новой". Старая -- фон новой, который должен отразить величие второй. И моя работа делает меня молодым и счастливым -- меня, прожившего и живущего На грани двух столетий, На переломе двух миров. Москва, декабрь 1934 г. Вл. ГИЛЯРОВСКИЙ

В МОСКВЕ

Наш полупустой поезд остановился на темной наружной платформе Ярославского вокзала, и мы вышли на площадь, миновав галдевших извозчиков, штурмовавших богатых пассажиров и не удостоивших нас своим вниманием. Мы зашагали, скользя и спотыкаясь, по скрытым снегом неровностям, ничего не видя ни под ногами, ни впереди. Безветренный снег валил густыми хлопьями, сквозь его живую вуаль изредка виднелись какие-то светлевшие пятна, и, только наткнувшись на деревянный столб, можно было удостовериться, что это фонарь для освещения улиц, но он освещал только собственные стекла, залепленные сырым снегом. Мы шли со своими сундучками за плечами. Иногда нас перегоняли пассажиры, успевшие нанять извозчика. Но и те проехали. Полная тишина, безлюдье и белый снег, переходящий в неведомую и невидимую даль. Мы знаем только, что цель нашего пути -- Лефортово, или, как говорил наш вожак, коренной москвич, "Лафортово". -- Во, это Рязанский вокзал!--указал он на темневший силуэт длинного, неосвещенного здания со светлым круглым пятном наверху; это оказались часы, освещенные изнутри и показывавшие половину второго. Миновали вокзалы, переползли через сугроб и опять зашагали посредине узких переулков вдоль заборов, разделенных деревянными домишками и запертыми наглухо воротами. Маленькие окна отсвечивали кое-где желто-красным пятнышком лампадки... Темь, тишина, сои беспробудный. Вдали два раза ударил колокол--два часа! -- Это на Басманной. А это Ольховцы...-- пояснил вожатый. И вдруг запел петухом: -- Ку-ка-ре-ку!.. Мы оторопели: что он, с ума спятил? А он еще... И вдруг--сначала в одном дворе, а потом и в соседних ему ответили проснувшиеся петухи. Удивленные несвоевременным пением петухов, сначала испуганно, а потом зло залились собаки. Ольховцы ожили. Кое-где засветились окна, кое-где во дворах застучали засовы, захлопали двери, послышались удивленные голоса: "Что за диво! В два часа ночи поют петухи!" Мой друг Костя Чернов залаял по-собачьи; это он умел замечательно, а потом завыл по-волчьи. Мы его поддержали. Слышно было, как собаки гремят цепями и бесятся. Мы уже весело шагали по Басманной, совершенно безлюдной и тоже темной. Иногда натыкались на тумбы, занесенные мягким снегом. Еще площадь. Большой фонарь освещает над нами подобие окна с темными и непонятными фигурами. -- Это Разгуляй, а это дом колдуна Брюса,-- пояснил Костя. Так меня встретила в первый раз Москва в октябре 1873 года.

ИЗ ЛЕФОРТОВА В ХАМОВНИКИ

На другой день после приезда в Москву мне пришлось из Лефортова отправиться в Хамовники, в Теплый переулок. Денег в кармане в обрез: два двугривенных да медяки. А погода такая, что сапог больше изорвешь. Обледенелые нечищеные тротуары да талый снег на огромных булыгах. Зима еще не устоялась. На углу Гороховой -- единственный извозчик, старик, в армяке, подпоясанном обрывками вылинявшей вожжи, в рыжей, овчинной шапке, из которой султаном торчит кусок пакли. Пузатая мохнатая лошаденка запряжена в пошевни -- низкие лубочные санки с низким сиденьем для пассажиров и перекинутой в передней части дощечкой для извозчика. Сбруя и вожжи веревочные. За подпояской кнут. -- Дедушка, в Хамовники! -- Кое место? -- В Теплый переулок. -- Двоегривенный. Мне показалось это очень дорого. -- Гривенник. Ему показалось это очень дешево. Я пошел. Он двинулся за мной. -- Последнее слово -- пятиалтынный? Без почину стою... Шагов через десять он опять: -- Последнее слово -- двенадцать копеек... -- Ладно. Извозчик бьет кнутом лошаденку. Скользим легко то по снегу, то по оголенным мокрым булыгам, благо широкие деревенские полозья без железных подрезов. Они скользят, а не режут, как у городских санок. Зато на всех косогорах и уклонах горбатой улицы сани раскатываются, тащат за собой набочившуюся лошадь и ударяются широкими отводами о деревянные тумбы. Приходится держаться за спинку, чтобы не вылететь из саней. Вдруг извозчик оборачивается, глядит на меня: -- А ты не сбежишь у меня? А то бывает: везешь, везешь, а он в проходные ворота -- юрк! -- Куда мне сбежать-- я первый день в Москве... -- То-то! Жалуется на дорогу: -- Хотел сегодня на хозяйской гитаре выехать, а то туда, к Кремлю, мостовые совсем оголели... -- На чем? -- спрашиваю.-- На гитаре? -- Ну да, на колибере... вон на таком, гляди. Из переулка поворачивал на такой же, как и наша, косматой лошаденке странный экипаж. Действительно, какая-то гитара на колесах. А впереди -- сиденье для кучера. На этой "гитаре" ехали купчиха в салопе с куньим воротником, лицом и ногами в левую сторону, и чиновник в фуражке с кокардой, с портфелем, повернутый весь в правую сторону, к нам лицом. Так я в первый раз увидел колибер, уже уступивший место дрожкам, высокому экипажу с дрожащим при езде кузовом, задняя часть которого лежала на высоких, полукругом, рессорах. Впоследствии дрожки были положены на плоские рессоры и стали называться, да и теперь зовутся, пролетками. Мы ехали по Немецкой. Извозчик разговорился: -- Эту лошадь -- завтра в деревню. Вчера на Конной у Илюшина взял за сорок рублей киргизку... Добрая. Четыре года. Износу ей не будет... На той неделе обоз с рыбой из-за Волги пришел. Ну, барышники у них лошадей укупили, а с нас вдвое берут. Зато в долг. Каждый понедельник трешку плати. Легко разве? Так все извозчики обзаводятся. Сибиряки привезут товар в Москву и половину лошадей распродадут... Переезжаем Садовую. У Земляного вала -- вдруг суматоха. По всем улицам извозчики, кучера, ломовики на- хлестывают лошадей и жмутся к самым тротуарам. Мой возница остановился на углу Садовой. Вдали зсенят колокольчики. Извозчик обернулся ко мне и испуганно шепчет: -- Кульеры! Гляди! Колокольцы заливаются близко, слышны топот и окрики. Вдоль Садовой, со стороны Сухаревки, бешено мчатся одна за другой две прекрасные одинаковые рыжие тройка в одинаковых новых коротеньких тележках. На той и на другой--разудалые ямщики, в шляпенках с павлиньими перьями, с гиканьем и свистом машут кнутами. В каждой тройке по два одинаковых пассажира: слева жандарм в серой шинели, а справа молодой человек в штатском. Промелькнули бешеные тройки, и улица приняла обычный вид. -- Кто это?--спрашиваю. -- Жандармы. Из Питера в Сибирь везут. Должно, важнеющих каких. Новиков-сын на первой сам едет. Это его самолучшая тройка. Кульерская. Я рядом с Новиковым на дворе стою, нагляделся....Жандарм с усищами в аршин. А рядом с ним какой-то бледный Лет в девятнадцать господин...-- вспоминаю Некрасова, глядя на живую иллюстрацию его стихов. -- В Сибирь на каторгу везут: это--которые супротив царя идут,-- пояснил полушепотом старик, оборачиваясь и наклоняясь ко мне. У Ильинских ворот он указал на широкую площадь. На ней стояли десятки линеек с облезлыми крупными лошадьми. Оборванные кучера и хозяева линеек суетились. Кто торговался с нанимателями, кто усаживал пассажиров: в Останкино, за Крестовскую заставу, в Петровский парк, куда линейки совершали правильные рейсы. Одну линейку занимал синодальный хор, певчие переругивались басами и дискантами на всю площадь. -- Куда-нибудь на похороны или на свадьбу везут,-- пояснил мой возница и добавил:--Сейчас на Лубянке лошадку попоим. Давай копейку: пойло за счет седока. Я исполнил его требование. -- Вот проклятущие! Чужих со своим ведром не прощают к фанталу, а за ихнее копейку выплачивай сторожу в будке. А тот с начальством делится. Лубянская площадь -- один из центров города. Против дома Мосолова (на углу Большой Лубянки) была биржа наемных экипажей допотопного вида, в которых провожали покойников. Там же стояло несколько более приличных карет; баре и дельцы, не имевшие собственных выездов, нанимали их для визитов. Вдоль всего тротуара -- от Мясницкой до Лубянки, против "Гусенковского" извозчичьего трактира, стояли сплошь -- мордами на площадь, а экипажами к тротуарам -- запряжки легковых извозчиков. На морды лошадей были надеты торбы или висели на оглобле веревочные мешки, из которых торчало сено. Лошади кормились, пока их хозяева пили чай. Тысячи воробьев и голубей, шныряя безбоязненно под ногами, подбирали овес. Из трактира выбегали извозчики -- в расстегнутых синих халатах, с ведром в руке -- к фонтану, платили копейку сторожу, черпали грязными ведрами воду и поили лошадей. Набрасывались на прохожих с предложением услуг, каждый хваля свою лошадь, величая каждого, судя по одежде,-- кого "ваше степенство", кого "ваше здоровье", кого "ваше благородие", а кого "вась-сиясь!"1 Шум, гам, ругань сливались в общий гул, покрываясь раскатами грома от проезжающих по булыжной мостовой площади экипажей, телег, ломовых полков2 и водовозных бочек. Водовозы вереницами ожидали своей очереди, окружив фонтан, и, взмахивая черпаками-ведрами на длинных шестах над бронзовыми фигурами скульптора Витали, черпали воду, наливая свои бочки. Против Проломных ворот десятки ломовиков то сидели идолами на своих полках, то вдруг, будто по команде, бросались и окружали какого-нибудь нанимателя, явившегося за подводой. Кричали, ругались. Наконец по общему соглашению устанавливалась цена, хотя нанимали одного извозчика и в один конец. Но для нанимателя дело еще не было кончено, и он не мог взять возчика, который брал подходящую цену. Все ломовые собирались в круг, и в чью-нибудь шапку каждый бросал ------------------------------- 1 Ваше сиятельство. 2 Телега с плоским настилом. медную копейку, как-нибудь меченную. Наниматель вынимал на чье-то "счастье" монету и с обладателем ее уезжал. Пока мой извозчик добивался ведра в очереди, я на все успел насмотреться, поражаясь суете, шуму и беспорядочности этой самой тогда проезжей площади Москвы... Кстати сказать, и самой зловонной от стоянки лошадей. Спустились к Театральной площади, "окружили" ее по канату. Проехали Охотный, Моховую. Поднялись в гору по Воздвиженке. У Арбата прогромыхала карета на высоких рессорах, с гербом на дверцах. В ней сидела седая дама. На козлах, рядом с кучером,-- выездной лакей с баками, в цилиндре с позументом и в ливрее с большими светлыми пуговицами. А сзади кареты, на запятках, стояли два бритых лакея в длинных ливреях, тоже в цилиндрах и с галунами. За каретой на рысаке важно ехал какой-то чиновный франт, в шинели с бобром и в треуголке с плюмажем, едва помещая свое солидное тело на узенькой пролетке, которую тогда называли эгоисткой...

ТЕАТРАЛЬНАЯ ПЛОЩАДЬ

Грохот трамваев. Вся расцвеченная, площадь то движется вперед, то вдруг останавливается, и тысячи людских голов поднимают кверху глаза: над Москвой мчатся стаи самолетов -- то гусиным треугольником, то меняя построение, как стеклышки в калейдоскопе. Рядом со мной, у входа в Малый театр, сидит единственный в Москве бронзовый домовладелец, в том же самом заячьем халатике, в котором он писал "Волки и овцы". На стене у входа я читаю афишу этой пьесы и переношусь в далекое прошлое. К подъезду Малого театра, утопая железными шинами в несгребенном снегу и ныряя по ухабам, подползла облезлая допотопная театральная карета. На козлах качался кучер в линючем армяке и вихрастой, с вылезшей клочьями паклей шапке, с подвязанной щекой. Он чмокал, цыкал, дергал веревочными вожжами пару разномастных, никогда не чищенных "кабысдохов", из тех, о которых популярный в то время певец Паша Богатырев пел в концертах слезный романс: Были когда-то и вы рысаками И кучеров вы имели лихих... В восьмидесятых годах девственную неприкосновенность Театральной площади пришлось ненадолго нарушить, и вот по какой причине. Светловодная речка Неглинка, заключенная в трубу, из-за плохой канализации стала клоакой нечистот, которые стекали в Москву-реку и заражали воду. С годами труба засорилась, ее никогда не чистили, и после каждого большого ливня вода заливала улицы, площади, нижние этажи домов по Неглинному проезду. Потом вода уходила, оставляя на улице зловонный ил и наполняя подвальные этажи нечистотами. Так шли годы, пока не догадались выяснить причину. Оказалось, что повороты (а их было два: один -- под углом Малого театра, а другой -- на площади, под фонтаном с фигурами скульптора Витали) были забиты отбросами города. Подземные болота, окружавшие площадь, как и в древние времена, тоже не имели выхода. Начали перестраивать Неглинку, открыли ее своды. Пришлось на площади забить несколько свай. Поставили три высоких столба, привезли тридцатипудовую чугунную бабу, спустили вниз на блоке -- и запели. Народ валил толпами послушать. Эй, дубинушка, ухнем, эй, зеленая, подернем!.. Поднимается артелью рабочих чугунная бабища и бьет по свае. Чем больше собирается народу, тем оживленнее рабочие: они, как и актеры, любят петь и играть при хорошем сборе. Запевала оживляется,-- что видит, о том и поет. Вот он усмотрел толстую барыню-щеголиху и высоким фальцетом, отчеканивая слова, выводит: У барыни платье длинно, Из-под платья... А уж дальше такое хватит, что барыня под улюлюканье и гоготанье рада сквозь землю провалиться. А запевала уже увидал франта в цилиндре: Франт, рубаха -- белый цвет, А порткам, знать, смены нет. И ржет публика, и все прибывает толпа. Артель утомилась, а хозяин требует: -- Старайся, робя, наддай еще! Встряхивается запевала и понаддает: На дворе собака брешет, А хозяин пузо чешет. Толпа хохочет... -- Айда, робя, обедать. "Дубинушку" пели, заколачивая сваи как раз на том месте, где теперь в недрах незримо проходит метро. В городской думе не раз поговаривали о метро, но как-то неуверенно. Сами "отцы города" чувствовали, что при воровстве, взяточничестве такую панаму разведут, что никаких богатств не хватит... -- Только разворуют, толку не будет. А какой-то поп говорил в проповеди: -- За грехи нас ведут в преисподнюю земли. "Грешники" поверили и испугались. Да кроме того, с одной "Дубинушкой" вместо современной техники далеко уехать было тоже мудрено.

ХИТРОВКА

Хитров рынок почему-то в моем воображении рисовался Лондоном, которого я никогда не видел. Лондон мне всегда представлялся самым туманным местом в Европе, а Хитров рынок, несомненно, самым туманным местом в Москве. Большая площадь в центре столицы, близ реки Яузы, окруженная облупленными каменными домами, лежит в низине, в которую спускаются, как ручьи в болото, несколько переулков. Она всегда курится. Особенно к вечеру. А чуть-чуть туманно или после дождя поглядишь сверху, с высоты переулка -- жуть берет свежего человека: облако село! Спускаешься по переулку в шевелящуюся гнилую яму. В тумане двигаются толпы оборванцев, мелькают около туманных, как в бане, огоньков. Это торговки съестными припасами сидят рядами на огромных чугунах или корчагах с "тушенкой", жареной протухлой колбасой, кипящей в железных ящиках над жаровнями, с бульонкой, которую больше называют "собачья радость"... Хитровские "гурманы" любят лакомиться объедками. "А ведь это был рябчик!" -- смакует какой-то "бывший". А кто попроще -- ест тушеную картошку с прогорклым салом, щековину, горло, легкое и завернутую рулетом коровью требуху с непромытой зеленью содержимого желудка -- рубец, который здесь зовется "рябчик". А кругом пар вырывается клубами из отворяемых поминутно дверей лавок и трактиров и сливается в общий туман, конечно, более свежий и ясный, чем внутри трактиров и ночлежных домов, дезинфицируемых только махорочным дымом, слегка уничтожающим запах прелых портянок, человеческих испарений и перегорелой водки. Двух- и трехэтажные дома вокруг площади все полны такими ночлежками, в которых ночевало и ютилось до десяти тысяч человек. Эти дома приносили огромный барыш домовладельцам. Каждый ночлежник платил пятак за ночь, а "номера" ходили по двугривенному. Под нижними нарами, поднятыми на аршин от пола, были логовища на двоих; они разделялись повешенной рогожей. Пространство в аршин высоты и полтора аршина ширины между двумя рогожами и есть "нумер", где люди ночевали без всякой подстилки, кроме собственных отрепьев... На площадь приходили прямо с вокзалов артели приезжих рабочих и становились под огромным навесом, для них нарочно выстроенным. Сюда по утрам являлись подрядчики и уводили нанятые артели на работу. После полудня навес поступал в распоряжение хитрованцев и барышников: последние скупали все, что попало. Бедняки, продававшие с себя платье и обувь, тут же снимали их и переодевались вместо сапог в лапти или опорки, а из костюмов -- в "сменку до седьмого колена", сквозь которую тело видно... Дома, где помещались ночлежки, назывались по фамилии владельцев: Бунина, Румянцева, Степанова (потом Ярошенко) и Ромейко (потом Кулакова). В доме Румянцева были два трактира -- "Пересыльный" и "Сибирь", а в доме Ярошенко -- "Каторга". Названия, конечно, негласные, но у хитрованцев они были приняты. В "Пересыльном" собирались бездомники, нищие и барышники, в "Сибири"--степенью выше--воры, карманники и крупные скупщики краденого, а выше всех была "Каторга" -- притон буйного и пьяного разврата, биржа воров и беглых. "Обратник", вернувшийся из Сибири или тюрьмы, не миновал этого места. Прибывший, если он действительно "деловой", встречался здесь с почетом. Его тотчас же "ставили на работу". Полицейские протоколы подтверждали, что большинство беглых из Сибири уголовных арестовывалось в Москве именно на Хитровке. Мрачное зрелище представляла собой Хитровка в прошлом столетии. В лабиринте коридоров и переходов, на кривых полуразрушенных лестницах, ведущих в ночлежки всех этажей, не было никакого освещения. Свой дорогу найдет, а чужому незачем сюда соваться! И действительно, никакая власть не смела сунуться в эти мрачные бездны. Всем Хитровым рынком заправляли двое городовых -- Рудников и Лохматкин. Только их пудовых кулаков действительно боялась "шпана", а "деловые ребята" были с обоими представителями власти в дружбе и, вернувшись с каторги или бежав из тюрьмы, первым делом шли к ним на поклон. Тот и другой знали в лицо всех преступников, приглядевшись к ним за четверть века своей несменяемой службы. Да и никак не скроешься от них: асе равно свои донесут, что в такую-то квартиру вернулся такой-то. Стоит на посту властитель Хитровки, сосет трубку и видит--вдоль стены пробирается какая-то фигура, скрывая лицо. -- Болдох! -- гремит городовой. И фигура, сорвав с головы шапку, подходит. -- Здравствуйте, Федот Иванович! -- Откуда? -- Из Нерчинска. Только вчера прихрял. Уж извините пока что... -- То-то, гляди у меня, Сережка, чтоб тихо-мирно, а то... -- Нешто не знаем, не впервой. Свои люди... А когда следователь по особо важным делам В. Ф. Кейзер спросил Рудникова: -- Правда ли, что ты знаешь в лицо всех беглых преступников на Хитровке и не арестуешь их? -- Вот потому двадцать годов и стою там на посту, а то и дня не простоишь, пришьют! Конечно, всех знаю. И "благоденствовали" хитрованцы под такой властью. Рудников был тип единственный в своем роде. Он считался даже у беглых каторжников справедливым, и поэтому только не был убит, хотя бит и ранен при арестах бывал не раз. Но не со злобы его ранили, а только спасая свою шкуру. Всякий свое дело делал: один ловил и держал, а другой скрывался и бежал. Такова каторжная логика. Боялся Рудникова весь Хитров рынок как огня: -- Попадешься--возьмет! -- Прикажут--разыщет. За двадцать лет службы городовым среди рвани и беглых у Рудникова выработался особый взгляд на все: -- Ну, каторжник... Ну, вор... нищий... бродяга... Тоже люди, всяк жить хочет. А то что? Один я супротив всех их. Нешто их всех переловишь? Одного пымаешь--другие прибегут... Жить надо! Во время моих скитаний по трущобам и репортерской работы по преступлениям я часто встречался с Рудниковым и всегда дивился его умению найти след там, где, кажется, ничего нет. Припоминается одна из характерных встреч с ним. С моим другом, актером Васей Григорьевым, мы были в дождливый сентябрьский вечер у знакомых на Покровском бульваре. Часов в одиннадцать ночи собрались уходить, и тут оказалось, что у Григорьева пропало с вешалки его летнее пальто. По следам оказалось, что вор влез в открытое окно, оделся и вышел в дверь. -- Соседи сработали... С Хитрова. Это уж у нас бывалое дело. Забыли окно запереть!--сказала старая кухарка. Вася чуть не плачет--пальто новое. Я его утешаю: -- Если хитрованцы, найдем. Попрощались с хозяевами и пошли в 3-й участок Мясницкой части. Старый, усатый пристав полковник Шидловский имел привычку сидеть в участке до полуночи; мы его застали и рассказали о своей беде. -- Если наши ребята--сейчас достанем. Позвать Рудникова, он дежурный! Явился огромный атлет, с седыми усами и кулачищами с хороший арбуз. Мы рассказали ему подробно о краже пальто. -- Наши! Сейчас найдем... Вы бы пожаловали со мной, а они пусть подождут. Вы пальто узнаете? Вася остался ждать, а мы пошли на Хитров в дом Буниных. Рудников вызвал дворника, они пошептались. -- Ну, здесь взять нечего. Пойдем дальше! Темь. Слякоть. Только окна "Каторги" светятся красными огнями сквозь закоптелые стекла да пар выходит из отворяющейся то и дело двери. Пришли во двор дома Румянцева и прямо во второй этаж, налево в первую дверь от входа. -- Двадцать шесть! -- крикнул кто-то, и все в ночлежке зашевелились. В дальнем углу отворилось окно, и раздались один за другим три громких удара, будто от проваливающейся железной крыши. -- Каторга сигает! -- пояснил мне Рудников и крикнул на всю казарму:--Не бойтесь, дьяволы! Я один, никого не возьму, так зашел... -- Чего ж пугаешь зря! --обиделся рыжий, солдатского вида здоровяк, приготовившийся прыгать из окна на крышу пристройки. -- А вот морду я тебе набью, Степка! --За что же, Федот Иванович? -- А за то, что я тебе не велел ходить ко мне на Хитров. Где хошь пропадай, а меня не подводи. Тебя ищут... Второй побег. Я не потерплю!.. -- Я уйду... Вон "маруха" завела!--И он подмигнул на девицу с синяком под глазом. -- П-пшел! Чтоб я тебя не видел! А кто в окно сиганул? Зеленщик? Эй, Болдоха, отвечай! Молчание. -- Кто? Я спрашиваю! Чего молчишь? Что я тебе-- сыщик, что ли? Ну, Зеленщик? Говори! Ведь я его хромую ногу видел. Болдоха молчит. Рудников размахивается и влепляет ему жесточайшую пощечину. Поднимаясь с пола, Болдоха сквозь слезы говорит: -- Сразу бы так и спрашивал. А то канителится... Ну, Зеленщик! -- Черт с ним! Попадется, скажи ему, заберу. Чтоб утекал отсюда. Подводите, дьяволы. Пошлют искать-- все одно возьму. Не спрашивают--ваше счастье, ночуйте. Я не за тем. Беги наверх, скажи им, дуракам, чтобы в окна не сигали, а то с третьего этажа убьются еще! А я наверх, он дома? -- Дрыхнет, поди! Зашли в одну из ночлежек третьего этажа. Там та же история: отворилось окно, и мелькнувшая фигура исчезла в воздухе. Эту ночлежку Болдоха еще не успел предупредить. Я подбежал к открытому окну. Подо мной зияла глубина двора, и какая-то фигура кралась вдоль стены. Рудников посмотрел вниз. -- Л ведь это Степка Махалкин! За то и Махалкиным прозвали, что сигать с крыш мастак. Он? -- Васьки Чуркина брат, Горшок, а не Махалкин,-- послышался из-под нар бас-октава. -- Ну, вот он и есть, Махалкин. А это ты, Лавров? Ну-ка вылазь, покажись барину. -- Это наш протодьякон,-- сказал Рудников, обращаясь ко мне. Из-под нар вылез босой человек в грязной женской рубахе с короткими рукавами, открывавшей могучую шею и здоровенные плечи. -- Многая лета Федоту Ивановичу, многая лета! --загремел Лавров, но получив в морду, опять залез под нары. -- Соборным певчим был, семинарист. А вот до чего дошел! Тише вы, дьяволы! --крикнул Рудников, и мы начали подниматься по узкой деревянной лестнице на чердак. Внизу гудело "многая лета". Поднялись. Темно. Остановились у двери. Рудников попробовал--заперто. Загремел кулачищем так, что дверь задрожала. Молчание. Он застучал еще сильнее. Дверь приотворилась на ширину железной цепочки, и из нее показался съемщик, приемщик краденого, -- Ну, что надо? И кто? Поднимается кулак, раздается визг, дверь отворяется. -- И что вы деретесь? Я же человек! -- А коли ты человек--где пальто, которое тебе Сашка Пономарь сегодня принес? -- И что вы ночью беспокоите? Никакого пальта мне не приносили. -- Так. Повыдьте-ка отсюда, а мы поищем!--сказал мне Рудников, и, когда за мной затворилась дверь, опять послышались крики. Потом все смолкло. Рудников вышел и вынес пальто. -- Вот оно! Проклятый черт запрятал в самый нижний сундук и сверху еще пять сундуков поставил. Таков был Рудников, Иногда бывали обходы, но это была только видимость обыска: окружат дом, где поспокойнее, наберут "шпаны", а "крупные" никогда не попадались. А в "Кулаковку" полиция и не совалась. "Кулаковкой" назывался не один дом, а ряд домов в огромном владении Кулакова между Хитровской площадью и Свиньинским переулком. Лицевой дом, выходивший узким концом на площадь, звали "Утюгом". Мрачнейший за ним ряд трехэтажных зловонных корпусов звался "Сухой овраг", а все вместе--"Свиной дом". Он принадлежал известному коллекционеру Свиньину. По нему и переулок назвали. Отсюда и кличка обитателей: "утюги" и "волки Сухого оврага". Забирают обходом мелкоту, беспаспортных, нищих и административно высланных. На другой же день их рассортируют: беспаспортных и административных через пересыльную тюрьму отправят в места приписки, в ближайшие уезды, а они через неделю опять в Москве. Придут этапом в какой-нибудь Зарайск, отметятся в полиции и в ту же ночь обратно. Нищие и барышники все окажутся москвичами или из подгородных слобод, и на другой день они опять на Хитровке, за своим обычным делом впредь до нового обхода. И что им делать в глухом городишке? "Работы" никакой. Ночевать пустить всякий побоится, ночлежек нет, ну и пробираются в Москву и блаженствуют по-своему на Хитровке. В столице можно и украсть, и пострелять милостыньку, и ограбить свежего ночлежника; заманив с улицы или бульвара какого-нибудь неопытного беднягу бездомного, завести в подземный коридор, хлопнуть по затылку и раздеть догола. Только в Москве и житье. Куда им больше деваться с волчьим паспортом1: ни тебе "работы", ни тебе ночлега. Я много лет изучал трущобы и часто посещал Хитрое рынок, завел там знакомства, меня не стеснялись и звали "газетчиком". Многие из товарищей-литераторов просили меня сводить их на Хитров и показать трущобы, но никто не решался войти в "Сухой овраг" и даже в "Утюг". Войдем на крыльцо, спустимся несколько шагов вниз в темный подземный коридор -- и просятся назад. ------------------------------- 1 Паспорт с отметкой, не дававшей права жительства в определенных местах. Ни на кого из писателей такого сильного впечатления не производила Хитровка, как на Глеба Ивановича Успенского. Работая в "Русских ведомостях", я часто встречался с Глебом Ивановичем. Не раз просиживали мы с ним подолгу и в компании и вдвоем, обедывали и вечера вместе проводили. Как-то Глеб Иванович обедал у меня, и за стаканом вина разговор пошел о трущобах. -- Ах, как бы я хотел посмотреть знаменитый Хитров рынок и этих людей, перешедших "рубикон жизни". Хотел бы, да боюсь. А вот хорошо, если б вместе нам отправиться! Я, конечно, был очень рад сделать это для Глеба Ивановича, и мы в восьмом часу вечера (это было в октябре) подъехали к Солянке. Оставив извозчика, пешком пошли по грязной площади, окутанной осенним туманом, сквозь который мерцали тусклые окна трактиров и фонарики торговок-обжорок. Мы остановились на минутку около торговок, к которым подбегали полураздетые оборванцы, покупали зловонную пищу, причем непременно ругались из-за копейки или куска прибавки, и, съев, убегали в ночлежные дома. Торговки, эти уцелевшие оглодки жизни, засаленные, грязные, сидели на своих горшках, согревая телом горячее кушанье, чтобы оно не простыло, и неистово вопили: -- Л-лап-ш-ша-лапшица! Студень свежий коровий! Оголовье! Свининка-рванинка вар-реная! Эй, кавалер, иди, на грош горла отрежу!--хрипит баба со следами ошибок молодости на конопатом лице. -- Горла, говоришь? А нос у тебя где? -- Нос? На кой мне ляд нос? И запела на другой голос: -- Печенка-селезенка горячая! Рванинка! -- Ну, давай всего на семитку! Торговка поднимается с горшка, открывает толстую сальную покрышку, грязными руками вытаскивает "рванинку" и кладет покупателю на ладонь. -- Стюдню на копейку!--приказывает нищий в фуражке с подобием кокарды... -- Вот беда! Вот беда!--шептал Глеб Иванович, жадными глазами следил за происходящим и жался боязливо ко мне. -- А теперь, Глеб Иванович, зайдем в "Каторгу", потом в "Пересыльный", в "Сибирь", а затем пройдем по ночлежкам. -- В какую "Каторгу"? -- Так на хитровском жаргоне называется трактир, вот этот самый! Пройдя мимо торговок, мы очутились перед низкой дверью трактира-низка в доме Ярошенко. -- Заходить ли?--спросил Глеб Иванович, держа меня под руку. -- Конечно! Я отворил дверь, откуда тотчас же хлынул зловонный пар и гомон. Шум, ругань, драка, звон посуды... Мы двинулись к столику, но навстречу нам с визгом пронеслась по направлению к двери женщина с окровавленным лицом и вслед за ней -- здоровенный оборванец с криком: -- Измордую проклятую! Женщина успела выскочить на улицу, оборванец был остановлен и лежал уже на полу: его "успокоили". Это было делом секунды. В облаке пара на нас никто не обратил внимания. Мы сели за пустой грязный столик. Ко мне подошел знакомый буфетчик, будущий миллионер и домовладелец. Я приказал подать полбутылки водки, пару печеных яиц на закуску -- единственное, что я требовал в трущобах. Я протер чистой бумагой стаканчики, налил водки, очистил яйцо и чокнулся с Глебом Ивановичем, руки которого дрожали, а глаза выражали испуг и страдание. Я выпил один за другим два стакана, съел яйцо, а он все сидит и смотрит. -- Да пейте же! Он выпил и закашлялся. -- Уйдем отсюда... Ужас! Я заставил его очистить яйцо. Выпили еще по стаканчику. -- Кто же это там? За средним столом, обнявшись с пьяной девицей, сидел угощавший ее парень, наголо остриженный брюнет с перебитым носом. Перед ним, здоровенный, с бычьей шеей и толстым бабьим лицом, босой, в хламиде наподобие рубахи, орал громоподобным басом "многая лета" бывший вышибала-пропойца. Я объясняю Глебу Ивановичу, что это "фартовый" гуляет. А он все просит меня: -- Уйдем. Расплатились, вышли. -- Позвольте пройти,--вежливо обратился Глеб Иванович к стоящей на тротуаре против двери на четвереньках мокрой от дождя и грязи бабе. -- Пошел в... Вишь, полон полусапожек... И пояснила дальше хриплая и гнусавая баба историю с полусапожком, приправив крепким словом. Пыталась встать, но, не выдержав равновесия, шлепнулась в лужу. Глеб Иванович схватил меня за руку и потащил на площадь, уже опустевшую и покрытую лужами, в которых отражался огонь единственного фонаря. -- И это перл творения--женщина!--думал вслух Глеб Иванович. Мы шли. Нас остановил мрачный оборванец и протянул руку за подаянием. Глеб Иванович полез в карман, но я задержал его руку и, вынув рублевую бумажку, сказал хитрованцу: -- Мелочи нет, ступай в лавочку, купи за пятак папирос, принеси сдачу, и я тебе дам на ночлег. -- Сейчас сбегаю! -- буркнул человек, зашлепал опорками по лужам, по направлению к одной из лавок, шагах в пятидесяти от нас, и исчез в тумане. -- Смотри, сюда неси папиросы, мы здесь подождем!-- крикнул я ему вслед. -- Ладно,-- послышалось из тумана. Глеб Иванович стоял и хохотал. -- В чем дело? --спросил я. -- Ха-ха-ха, ха-ха-ха! Так он и принес сдачу. Да еще папирос! Ха-ха-ха! Я в первый раз слышал такой смех у Глеба Ивановича. Но не успел он еще как следует нахохотаться, как зашлепали по лужам шаги, и мой посланный, задыхаясь, вырос перед нами и открыл громадную черную руку, на которой лежали папиросы, медь и сверкало серебро. -- Девяносто сдачи. Пятак себе взял. Вот и "Заря", десяток. -- Нет, постой, что же это? Ты принес? -- спросил Глеб Иванович. -- А как же не принести? Что я, сбегу, что ли, с чужими-то деньгами. Нешто я...--уверенно выговорил оборванец. -- Хорошо... хорошо,-- бормотал Глеб Иванович. Я отдал оборванцу медь, а серебро и папиросы хотел взять, но Глеб Иванович сказал: -- Нет, нет, все ему отдай... Все. За его удивительную честность. Ведь это... Я отдал оборванцу всю сдачу, а он сказал удивленно вместо спасибо только одно: -- Чудаки господа! Нешто я украду, коли поверили? -- Пойдем! Пойдем отсюда... Лучшего нигде не увидим. Спасибо тебе!--обернулся Глеб Иванович к оборванцу, поклонился ему и быстро потащил меня с площади. От дальнейшего осмотра ночлежек он отказался. Многих из товарищей-писателей водил я по трущобам, и всегда благополучно. Один раз была неудача, но совершенно особого характера. Тот, о ком я говорю, был человек смелости испытанной, не побоявшийся ни "Утюга", ни "волков Сухого оврага", ни трактира "Каторга", тем более, что он знал и настоящую сибирскую каторгу. Словом, это был не кто иной, как знаменитый П. Г. Зайчневский, тайно пробравшийся из места ссылки на несколько дней в Москву. Как раз накануне Глеб Иванович рассказал ему о нашем путешествии, и он весь загорелся. Да и мне весело было идти с таким подходящим товарищем. Около полуночи мы быстро шагали по Свиньинскому переулку, чтобы прямо попасть в "Утюг", где продолжалось пьянство после "Каторги", закрывавшейся в одиннадцать часов. Вдруг солдатский шаг: за нами, вынырнув с Солянки, шагал взвод городовых. Мы поскорее на площадь, а там из всех переулков стекаются взводами городовые и окружают дома: облава на ночлежников. Дрогнула рука моего спутника: -- Черт знает... Это уже хужее! -- Не бойся, Петр Григорьевич, шагай смелее!.. Мы быстро пересекли площадь. Подколокольный переулок, единственный, где не было полиции, вывел нас на Яузский бульвар. А железо на крышах домов уже гремело. Это "серьезные элементы" выбирались через чердаки на крышу и пластами укладывались около труб, зная, что сюда полиция не полезет... Петр Григорьевич на другой день в нашей компании смеялся, рассказывая, как его испугали толпы городовых. Впрочем, было не до смеху: вместо кулаковской "Каторги" он рисковал попасть опять в нерчинскую! В "Кулаковку" даже днем опасно ходить--коридоры темные, как ночью. Помню, как-то я иду подземным коридором "Сухого оврага", чиркаю спичку и вижу-- ужас! -- из каменной стены, из гладкой каменной стены вылезает голова живого человека. Я остановился, а голова орет: -- Гаси, дьявол, спичку-то! Ишь шляются! Мой спутник задул в моей руке спичку и потащил меня дальше, а голова еще что-то бурчала вслед. Это замаскированный вход в тайник под землей, куда не то что полиция -- сам черт не полезет. В восьмидесятых годах я был очевидцем такой сцены в доме Ромейко. Зашел я как-то в летний день, часа в три, в "Каторгу". Разгул уже был в полном разгаре. Сижу с переписчиком ролей Кириным. Кругом, конечно, "коты" с "марухами". Вдруг в дверь влетает "кот" и орет: -- Эй, вы, зеленые ноги! Двадцать шесть! Все насторожились и навострили лыжи, но ждут объяснения. -- В "Утюге" кого-то пришили. За полицией побежали... -- Гляди, сюда прихондорят! Первым выбежал здоровенный брюнет. Из-под нахлобученной шапки виднелся затылок, правая половина которого обросла волосами много короче, чем левая. В те времена каторжным еще брили головы, и я понял, что ему надо торопиться. Выбежало еще человек с пяток, оставив "марух" расплачиваться за угощение. Я заинтересовался и бросился в дом Ромейко, в дверь с площади. В квартире второго этажа, среди толпы, в луже крови лежал человек лицом вниз, в одной рубахе, обутый в лакированные сапоги с голенищами гармоникой. Из спины, под левой лопаткой, торчал нож, всаженный вплотную. Я никогда таких ножей не видал: из те- ла торчала большая, причудливой формы, медная блестящая рукоятка. Убитый был "кот". Убийца -- мститель за женщину. Его так и не нашли--знали, да не сказали, говорили: "хороший человек". Пока я собирал нужные для газеты сведения, явилась полиция, пристав и местный доктор, общий любимец Д. П. Кувшинников. -- Ловкий удар! Прямо в сердце,-- определил он. Стали писать протокол. Я подошел к столу, разговариваю с Д. П. Кувшинниковым, с которым меня познакомил Антон Павлович Чехов. -- Где нож? Нож где? Полиция засуетилась. -- Я его сам сию минуту видел. Сам видел!--кричал пристав. После немалых поисков нож был найден: его во время суматохи кто-то из присутствовавших вытащил и заложил за полбутылки в соседнем кабаке. Чище других был дом Бунина, куда вход был не с площади, а с переулка. Здесь жило много постоянных хит-рованцев, существовавших поденной работой вроде колки дров и очистки снега, а женщины ходили на мытье полов, уборку, стирку как поденщицы. Здесь жили профессионалы-нищие и разные мастеровые, отрущобившиеся окончательно. Больше портные, их звали "раками", потому что они, голые, пропившие последнюю рубаху, из своих нор никогда и никуда не выходили. Работали день и ночь, перешивая тряпье для базара, вечно с похмелья, в отрепьях, босые. А заработок часто бывал хороший. Вдруг в полночь вваливаются в "рачью" квартиру воры с узлами. Будят. -- Эй, вставай, ребята, на работу! -- кричит разбуженный съемщик. Из узлов вынимают дорогие шубы, лисьи ротонды и гору разного платья. Сейчас начинается кройка и шитье, а утром являются барышники и охапками несут на базар меховые шапки, жилеты, картузы, штаны. Полиция ищет шубы и ротонды, а их уже нет: вместо них -- шапки и картузы. Главную долю, конечно, получает съемщик, потому что он покупатель краденого, а нередко и атаман шайки. Но самый большой и постоянный доход давала съем- щикам торговля вином. Каждая квартира--кабак. В стенах, под полом, в толстых ножках столов -- везде были склады вина, разбавленного водой, для своих ночлежников и для их гостей. Неразбавленную водку днем можно было получить в трактирах и кабаках, а ночью торговал водкой в запечатанной посуде "шланбой". В глубине бунинского двора был тоже свой "шланбой". Двор освещался тогда одним тусклым керосиновым фонарем. Окна от грязи не пропускали света, и только одно окно "шланбоя", с белой занавеской, было светлее других. Подходят кому надо к окну, стучат. Открывается форточка. Из-за занавесочки высовывается рука ладонью вверх. Приходящий кладет молча в руку полтинник. Рука исчезает и через минуту появляется снова с бутылкой смирновки, и форточка захлопывается. Одно дело -- слов никаких. Тишина во дворе полная. Только с площади слышатся пьяные песни да крики "караул", Но никто не пойдет на помощь. Разденут, разуют и голым пустят. То и дело в переулках и на самой площади поднимали трупы убитых и ограбленных донага. Убитых отправляли в Мясницкую часть для судебного вскрытия, а иногда -- в университет. Помню, как-то я зашел в анатомический театр к профессору И. И. Нейдингу и застал его читающим лекцию студентам. На столе лежал труп, поднятый на Хитровом рынке. Осмотрев труп, И. И. Нейдинг сказал: -- Признаков насильственной смерти нет. Вдруг из толпы студентов вышел старый сторож при анатомическом театре, знаменитый Волков, нередко помогавший студентам препарировать, что он делал замечательно умело. -- Иван Иванович,-- сказал он,-- что вы, признаков нет! Посмотрите-ка, ему в "лигаментум-нухе" насыпали! -- Повернул труп и указал перелом шейного позвонка.-- Нет уж, Иван Иванович, не было случая, чтобы с Хитровки присылали не убитых. Много оставалось круглых сирот из рожденных на Хитровке. Вот одна из сценок восьмидесятых годов. В туманную осеннюю ночь во дворе дома Буниных люди, шедшие к "шланбою", услыхали стоны с помойки. Увидели женщину, разрешавшуюся ребенком. Дети в Хитровке были в цене: их сдавали с грудного возраста в аренду, чуть не с аукциона, нищим. И грязная баба, нередко со следами ужасной болезни, брала несчастного ребенка, совала ему в рот соску из грязной тряпки с нажеванным хлебом и тащила его на холодную улицу. Ребенок, целый день мокрый и грязный, лежал у нее на руках, отравляясь соской, и стонал от холода, голода и постоянных болей в желудке, вызывая участие у прохожих к "бедной матери несчастного сироты". Бывали случаи, что дитя утром умирало на руках нищей, и она, не желая потерять день, ходила с ним до ночи за подаянием. Двухлетних водили за ручку, а трехлеток уже сам приучался "стрелять". На последней неделе великого поста грудной ребенок "покрикастее" ходил по четвертаку в день, а трехлеток -- по гривеннику. Пятилетки бегали сами и приносили тятькам, мамкам, дяденькам и тетенькам "на пропой души" гривенник, а то и пятиалтынный. Чем больше становились дети, тем больше с них требовали родители и тем меньше им подавали прохожие. Нищенствуя, детям приходилось снимать зимой обувь и отдавать ее караульщику за углом, а самим босиком метаться по снегу около выходов из трактиров и ресторанов. Приходилось добывать деньги всеми способами, чтобы дома, вернувшись без двугривенного, не быть избитым. Мальчишки, кроме того, стояли "на стреме", когда взрослые воровали, и в то же время сами подучивались у взрослых "работе". Бывало, что босяки, рожденные на Хитровке, на ней и доживали до седых волос, исчезая временно на отсидку в тюрьму или дальнюю ссылку. Это мальчики. Положение девочек было еще ужаснее. Им оставалось одно: продавать себя пьяным развратникам. Десятилетние пьяные проститутки были не редкость. Они ютились больше в "вагончике". Это был крошечный одноэтажный флигелек в глубине владения Румянцева. В первой половине восьмидесятых годов там появилась и жила подолгу красавица, которую звали "княжна". Она исчезала на некоторое время из Хитровки, попадая за свою красоту то на содержание, то в "шикарный" публичный дом, но всякий раз возвращалась в "вагончик" и пропивала все свои сбережения. В "Каторге" она распевала французские шансонетки, танцевала модный тогда танец качучу. В числе ее "ухажеров" был Степка Махалкин, родной брат известного гуслицкого разбойника Васьки Чуркина, прославленного даже в романе его имени. Но Степка Махалкин был почище своего брата и презрительно называл его: -- Васька-то? Пустельга! Портяночник! Как-то полиция арестовала Степку и отправила в пересыльную, где его заковали в кандалы. Смотритель предложил ему: -- Хочешь, сниму кандалы, только дай слово не бежать. -- Ваше дело держать, а наше дело бежать! А слова тебе не дам. Наше слово крепко, а я уже дал одно слово. Вскоре он убежал из тюрьмы, перебравшись через стену. И прямо -- в "вагончик", к "княжне", которой дал слово, что придет. Там произошла сцена ревности. Махалкин избил "княжну" до полусмерти. Ее отправили в Павловскую больницу, где она и умерла от побоев. В адресной книге Москвы за 1826 год в списке домовладельцев значится: "Свиньин, Павел Петрович, статский советник, по Певческому переулку, дом No 24, Мясницкой части, на углу Солянки". Свиньин воспет Пушкиным: "Вот и Свиньин, Российский Жук". Свиньин был человек известный: писатель, коллекционер и владелец музея. Впоследствии город переименовал Певческий переулок в Свиньинский1. На другом углу Певческого переулка, тогда выходившего на огромный, пересеченный оврагами, заросший пустырь, постоянный притон бродяг, прозванный "вольным местом", как крепость, обнесенная забором, стоял большой дом со службами генерал-майора Николая Петровича Хитрова, владельца пустопорожнего "вольного ме- ------------------------------- 1 Теперь Астаховский. ста" вплоть до нынешних Яузского и Покровского бульваров, тогда еще носивших одно название: "бульвар Белого города". На этом бульваре, как значилось в той же адресной книге, стоял другой дом генерал-майора Хитрова, No 39. Здесь жил он сам, а в доме No 24, на "вольном месте", жила его дворня, были конюшни, погреба и подвалы. В этом громадном владении и образовался Хитров рынок, названный так в честь владельца этой дикой усадьбы. В 1839 году умер Свиньин, и его обширная усадьба и барские палаты перешли к купцам Расторгуевым, владевшим ими вплоть до Октябрьской революции. Дом генерала Хитрова приобрел Воспитательный дом для квартир своих чиновников и перепродал его уже во второй половине прошлого столетия инженеру Ромейко, а пустырь, все еще населенный бродягами, был куплен городом для рынка. Дом требовал дорогого ремонта. Его окружение не вызывало охотников снимать квартиры в таком опасном месте, и Ромейко пустил его под ночлежки: и выгодно, и без всяких расходов. Страшные трущобы Хитровки десятки лет наводили ужас на москвичей. Десятки лет и печать, и дума, и администрация, вплоть до генерал-губернатора, тщетно принимали меры, чтобы уничтожить это разбойное логово. С одной стороны близ Хитровки -- торговая Солянка с Опекунским советом, с другой -- Покровский бульвар и прилегающие к нему переулки были заняты богатейшими особняками русского и иностранного купечества. Тут и Савва Морозов, и Корзинкины, и Хлебниковы, и Оловянишниковы, и Расторгуевы, и Бахрушины... Владельцы этих дворцов возмущались страшным соседством, употребляли все меры, чтобы уничтожить его, но ни речи, гремевшие в угоду им в заседаниях думы, ни дорого стоящие хлопоты у администрации ничего сделать не могли. Были какие-то тайные пружины, отжимавшие все их нападающие силы,-- и ничего не выходило. То у одного из хитровских домовладельцев рука в думе, то у другого--друг в канцелярии генерал-губернатора, третий сам занимает важное положение в делах благотворительности. И только советская власть одним постановлением Моссовета смахнула эту не излечимую при старом строе язву и в одну неделю в 1923 году очистила всю площадь с окружающими ее вековыми притонами, в несколько месяцев отделала под чистые квартиры недавние трущобы и заселила их рабочим и служащим людом. Самую же главную трущобу "Кулаковку" с ее подземными притонами в "Сухом овраге" по Свиньинскому переулку и огромным "Утюгом" срыла до основания и заново застроила. Все те же дома, но чистые снаружи... Нет заткнутых бумагой или тряпками или просто разбитых окон, из которых валит пар и несется пьяный гул... Вот дом Орлова -- квартиры нищих-профессионалов и место ночлега новичков, еще пока ищущих поденной работы... Вот рядом огромные дома Румянцева, в которых было два трактира -- "Пересыльный" и "Сибирь", а далее, в доме Степанова, трактир "Каторга", когда-то принадлежавший знаменитому укрывателю беглых и разбойников Марку Афанасьеву, а потом перешедший к его приказчику Кулакову, нажившему состояние на насиженном своим старым хозяином месте. И в "Каторге" нет теперь двери, из которой валил, когда она отворялась, пар и слышались дикие песни, звон посуды и вопли поножовщины. Рядом с ним дом Буниных -- тоже теперь сверкает окнами... На площади не толпятся тысячи оборванцев, не сидят на корчагах торговки, грязные и пропахшие тухлой селедкой и разлагающейся бульонкой и требухой. Идет чинно народ, играют дети... А еще совсем недавно круглые сутки площадь мельтешилась толпами оборванцев. Под вечер метались и галдели пьяные со своими "марухами". Не видя ничего перед собой, шатались нанюхавшиеся "марафету" кокаинисты обоих полов и всех возрастов. Среди них были рожденные и выращенные здесь же подростки-девочки и полуголые "огольцы" -- их кавалеры. "Огольцы" появлялись на базарах, толпой набрасывались на торговок и, опрокинув лоток с товаром, а то и разбив палатку, расхватывали товар и исчезали врассыпную. Степенью выше стояли "поездошники", их дело -- выхватывать на проездах бульваров, в глухих переулках и на темных вокзальных площадях из верха пролетки саки и чемоданы... За ними "фортачи", ловкие и гибкие ребята, умеющие лазить в форточку, и "ширмачи", бес- шумно лазившие по карманам у человека в застегнутом пальто, заторкав и затырив его в толпе. И по всей площади -- нищие, нищие... А по ночам из подземелий "Сухого оврага" выползали на фарт "деловые ребята" с фомками и револьверами... Толкались и "портяночники", не брезговавшие сорвать шапку с прохожего или у своего же хитрована-нищего отнять суму с куском хлеба. Ужасные иногда были ночи на этой площади, где сливались пьяные песни, визг избиваемых "марух" да крики "караул". Но никто не рисковал пойти на помощь: раздетого и разутого голым пустят да еще изобьют за то, чтобы не лез куда не следует. Полицейская будка ночью была всегда молчалива -- будто ее и нет. В ней лет двадцать с лишком губернаторствовал городовой Рудников, о котором уже рассказывалось. Рудников ночными бездоходными криками о помощи не интересовался и двери в будке не отпирал. Раз был такой случай. Запутался по пьяному делу на Хитровке сотрудник "Развлечения" Епифанов, вздумавший изучать трущобы. Его донага раздели на площади. Он -- в будку. Стучит, гремит, "караул" кричит. Да так голый домой и вернулся. На другой день, придя в "Развлечение" просить аванс по случаю ограбления, рассказывал финал своего путешествия: огромный будочник, босой и в одном белье, которому он назвался дворянином, выскочил из будки, повернул его к себе спиной и гаркнул: "Всякая сволочь по ночам будет беспокоить!"-- и так наподдал ногой--спасибо, что еще босой был,-- что Епифанов отлетел далеко в лужу... Никого и ничего не боялся Рудников. Даже сам Кулаков, со своими миллионами, которого вся полиция боялась, потому что "с Иваном Петровичем генерал-губернатор за ручку здоровался", для Рудникова был ничто. Он прямо являлся к нему на праздник и, получив от него сотенную, гремел: -- Ванька, ты шутишь, что ли? Аль забыл? А?.. Кулаков, принимавший поздравителей в своем доме, в Свиньинском переулке, в мундире с орденами, вспоминал что-то, трепетал и лепетал: -- Ах, извините, дорогой Федот Иваныч. И давал триста. Давне нет ни Рудникова, ни его будки. Дома Хитровского рынка были разделены на квартиры -- или в одну большую, или в две-три комнаты, с нарами, иногда двухэтажными, где ночевали бездомники без различия пола и возраста. В углу комнаты -- каморка из тонких досок, а то просто ситцевая занавеска, за которой помещаются хозяин с женой. Это всегда какой-нибудь "пройди свет" из отставных солдат или крестьян, но всегда с "чистым" паспортом, так как иначе нельзя получить право быть съемщиком квартиры. Съемщик никогда не бывал одинокий, всегда вдвоем с женой и никогда -- с законной. Законных жен съемщики оставляли в деревне, а здесь заводили сожительниц, аборигенок Хитровки, нередко беспаспортных... У каждого съемщика своя публика: у кого грабители, у кого воры, у кого "рвань коричневая", у кого просто нищая братия. Где нищие, там и дети -- будущие каторжники. Кто родился на Хитровке и ухитрился вырасти среди этой ужасной обстановки, тот кончит тюрьмой. Исключения редки. Самый благонамеренный элемент Хитровки -- это нищие. Многие из них здесь родились и выросли; и если по убожеству своему и никчемности они не сделались ворами и разбойниками, а так и остались нищими, то теперь уж ни на что не променяют своего ремесла. Это не те нищие, случайно потерявшие средства к жизни, которых мы видели на улицах: эти наберут едва-едва на кусок хлеба или на ночлег. Нищие Хитровки были другого сорта. В доме Румянцева была, например, квартира "странников". Здоровеннейшие, опухшие от пьянства детины с косматыми бородами; сальные волосы по плечам лежат, ни гребня, ни мыла они никогда не видывали. Это монахи небывалых монастырей, пилигримы, которые век свой ходят от Хитровки до церковной паперти или до замоскворецких купчих и обратно. После пьяной ночи такой страховидный дядя вылезает из-под нар, просит в кредит у съемщика стакан сивухи, облекается в страннический подрясник, за плечи ранец, набитый тряпьем, на голову скуфейку и босиком, иногда даже зимой по снегу, для доказательства своей святости, шагает за сбором. И чего-чего только не наврет такой "странник" темным купчихам, чего только не всучит им для спасения души! Тут и щепочка от гроба господня, и кусочек лестницы, которую праотец Иаков во сне видел, и упавшая с неба чека от колесницы Ильи-пророка. Были нищие, собиравшие по лавкам, трактирам и торговым рядам. Их "служба" -- с десяти утра до пяти вечера. Эта группа и другая, называемая "с ручкой", рыскающая по церквам,-- самые многочисленные. В последней -- бабы с грудными детьми, взятыми напрокат, а то и просто с поленом, обернутым в тряпку, которое они нежно баюкают, прося на бедного сиротку. Тут же настоящие и поддельные слепцы и убогие. А вот -- аристократы. Они жили частью в доме Орлова, частью в доме Бунина. Среди них имелись и чиновники, и выгнанные со службы офицеры, и попы-расстриги. Они работали коллективно, разделив московские дома на очереди. Перед ними адрес-календарь Москвы. Нищий-аристократ берет, например, правую сторону Пречистенки с переулками и пишет двадцать писем-слезниц, не пропустив никого, в двадцать домов, стоящих внимания. Отправив письмо, на другой день идет по адресам. Звонит в парадное крыльцо: фигура аристократическая, костюм, взятый напрокат, приличный. На вопрос швейцара говорит: -- Вчера было послано письмо по городской почте, так ответа ждут. Выносят пакет, а в нем бумажка от рубля и выше. В надворном флигеле дома Ярошенко квартира No 27 называлась "писучей" и считалась самой аристократической и скромной на всей Хитровке. В восьмидесятых годах здесь жили даже "князь с княгиней", слепой старик с беззубой старухой женой, которой он диктовал, иногда по-французски, письма к благодетелям, своим старым знакомым, и получал иногда довольно крупные подачки, на которые подкармливал голодных переписчиков. Они звали его "ваше сиятельство?" и относились к нему с уважением. Его фамилия была Львов, по документам он значился просто дворянином, никакого княжеского звания не имел; в князья его произвели переписчики, а затем уж и остальная Хитровка. Он и жена--запойные пьяницы, но когда были трезвые, держали себя очень важно и на вид были весьма представительны, хотя на "князе" было старое тряпье, а на "княгине" -- бурнус, зачиненный разноцветными заплатами. Однажды приехали к ним родственники откуда-то с Волги и увезли их, к крайнему сожалению переписчиков и соседей-нищих. Проживал там также горчайший пьяница, статский советник, бывший мировой судья, за что хитрованцы, когда-то не раз судившиеся у него, прозвали его "цепной", намекая на то, что судьи при исполнении судебных обязанностей надевали на шею золоченую цепь. Рядом с ним на нарах спал его друг Добронравов, когда-то подававший большие надежды литератор. Он печатал в мелких газетах романы и резкие обличительные фельетоны. За один из фельетонов о фабрикантах он был выслан из Москвы по требованию этих фабрикантов. Добронравов берег у себя, как реликвию, наклеенную на папку вырезку из газеты, где был напечатан погубивший его фельетон под заглавием "Раешник". Он прожил где-то в захолустном городишке на глубоком севере несколько лет, явился в Москву на Хитров и навсегда поселился в этой квартире. На вид он был весьма представительный и в минуты трезвости говорил так, что его можно было заслушаться. Вот за какие строки автор "Раешника" был выслан из Москвы: "...Пожалте сюда, поглядите-ка. Хитра купецкая политика. Не хлыщ, не франт, а мильонщик-фабрикант, попить, погулять охочий на каторжный труд, на рабочий. Видом сам авантажный, вывел корпус пятиэтажный, ткут, снуют да мотают, тысячи людей на него одного работают. А народ-то фабричный, ко всякой беде привычный, кости да кожа, да испитая рожа. Плохая кормежка да рваная одежка. И подводит живот да бока у рабочего паренька. Сердешные! А директора беспечные по фабрике гуляют, на стороне не дозволяют покупать продукты: примерно, хочешь лук ты -- посылай сынишку забирать на книжку в заводские лавки, там, мол, без надбавки! Дешево и гнило! А ежели нутро заговорило, не его, вишь, вина, требует вина, тоже дело--табак, опять беги в фабричный кабак, хозяйское пей, на другом будешь скупей. А штучка не мудра, дадут в долг и полведра. А в городе хозяин вроде как граф, на пользу ему и штраф, да на прибыль и провизия -- кругом, значит, в ремизе я. А там на товар процент, куда ни глянь, все дивидент. Нигде своего не упустим, такого везде "Петра Кириллова" запустим. Лучше некуда!" Рядом с "писучей" ночлежкой была квартира "подшибал". В старое время типографщики наживали на подшибалах большие деньги. Да еще говорили, что благодеяние делают: "Куда ему, голому да босому, деваться! Что ни дай -- все пропьет!" Разрушение "Свиного дома", или "Утюга", а вместе с ним и всех флигелей "Кулаковки" началось с первых дней революции. В 1917 году ночлежники "Утюга" все, как один, наотрез отказались платить съемщикам квартир за ночлег, и съемщики, видя, что жаловаться некому, бросили все и разбежались по своим деревням. Тогда ночлежники первым делом разломали каморки съемщиков, подняли доски пола, где разыскали целые склады бутылок с водкой, а затем и самые стенки каморок истопили в печках. За ночлежниками явились учреждения и все деревянное, до решетника крыши, увезли тоже на дрова. В домах без крыш, окон и дверей продолжал ютиться самый оголтелый люд. Однако подземные тайники продолжали оставаться нетронутыми. "Деловые" по-прежнему выходили на фарт по ночам. "Портяночники" -- днем и в сумерки. Первые делали набеги вдали от своей "хазы", вторые грабили в потемках пьяных и одиночек и своих же нищих, появлявшихся вечером на Хитровской площади, а затем разграбили и лавчонки на Старой площади. Это было голодное время гражданской войны, когда было не до Хитровки. По Солянке было рискованно ходить с узелками и сумками даже днем, особенно женщинам: налетали хулиганы, выхватывали из рук узелки и мчались в Свиньин-ский переулок, где на глазах преследователей исчезали в безмолвных грудах кирпичей. Преследователи останавливались в изумлении -- и вдруг в них летели кирпичи. Откуда -- неизвестно... Один, другой... Иногда проходившие видели дымок, вьющийся из мусора. -- Утюги кашу варят! По вечерам мельтешились тени. Люди с чайниками и ведерками шли к реке и возвращались тихо: воду носили. Но пришло время -- и Моссовет в несколько часов ликвидировал Хитров рынок. Совершенно неожиданно весь рынок был окружен милицией, стоявшей во всех переулках и у ворот каждого дома. С рынка выпускали всех -- на рынок не пускали никого. Обитатели были заранее предупреждены о предстоящем выселении, но никто из них и не думал оставлять свои "хазы". Милиция, окружив дома, предложила немедленно выселяться, предупредив, что выход свободный, никто задержан не будет, и дала несколько часов сроку, после которого "будут приняты меры". Только часть нищих-инвалидов была оставлена в одном из надворных флигелей "Румянцевки"...

ШТУРМАН ДАЛЬНЕГО ПЛАВАНИЯ

Был в начале восьмидесятых годов в Москве очень крупный актер и переводчик Сарду Н. П. Киреев. Он играл в Народном театре на Солянке и в Артистическом кружке. Его сестра, О. П. Киреева,-- оба они были народники -- служила акушеркой в Мясницкой части, была любимицей соседних трущоб Хитрова рынка, где ее все звали по имени и отчеству; много восприняла она в этих грязных ночлежках будущих нищих и воров, особенно, если, по несчастью, дети родились от матерей замужних, считались законными, а потому и не принимались в воспитательный дом, выстроенный исключительно для незаконнорожденных и подкидышей. Врачом полицейским был такой же, как Ольга Петровна, благодетель хитровской рвани, описанный портретно в рассказе А. П. Чехова "Попрыгунья",-- Д. П Кувшинников, нарочно избравший себе этот участок, чтобы служить бедноте. О П. Киреева была знакома с нашей семьей, и часто ее маленькая дочка Леля бывала у нас, и мы с женой бывали в ее маленькой квартирке в третьем этаже промозглого грязно-желтого здания, под самой каланчой. Внизу была большая квартира доктора, где я не раз бывал по субботам, где у Софьи Петровны, супруги доктора, страстной поклонницы литераторов и художников1, устраивались вечеринки, где читали, рисовали и потом ужинали. Бывал там и А. П. Чехов, и его брат художник ------------------------------- 1 С нее А. Чехов написал "Попрыгунью". Николай, и И. Левитан,-- словом, весь наш небольшой кружок "начинающих" и не всегда вкусно сытых молодых будущих... Как-то днем захожу к Ольге Петровне. Она обмывает в тазике покрытую язвами ручонку двухлетнего ребенка, которого держит на руках грязная нищенка, баба лет сорока. У мальчика совсем отгнили два пальца: средний и безымянный. Мальчик тихо всхлипывал и таращил на меня глаза: правый глаз был зеленый, левый--карий. Баба ругалась: "У, каторжный, дармоедина! Удавить тебя мало". Я прошел в следующую комнату, где кипел самовар. Вернувшись, Ольга Петровна рассказала мне обыкновенную хитровскую историю: на помойке ночлежки нашли солдатку-нищенку, где она разрешилась от бремени этим самым младенцем. Когда Ольгу Петровну позвали, мать была уже мертвой. Младенец был законнорожденный, а потому его не приняли в воспитательный дом, а взяла его ночлежница-нищенка и стала с ним ходить побираться. Заснула как-то пьяная на рождество на улице, и отморозил ребенок два пальца, которые долго гнили, а она не лечила -- потому подавали больше: высунет он перед прохожим изъязвленную руку... ну и подают сердобольные... А раз Сашка Кочерга наткнулась на полицию, и ее отправили в участок, а оттуда к Ольге Петровне, которая ее знала хорошо, на перевязку. Плохой, лядащий мальчонок был; до трех лет за грудного выдавала, и раз нарвалась: попросила на улице у проходившего начальника сыскной полиции Эффенбаха помочь грудному ребенку. -- Грудной, говоришь? Что-то велик для грудного... Высунулся малый из тряпок и тычет культяпой ручонкой -- будто козу делает... -- А тебе сто за дело?.. Свелось эдакая... Посел к... Кончилось отправлением в участок, откуда малого снесли в ночлежку, а Сашку Кочергу препроводили по характеру болезни в Мясницкую больницу, и больше ее в ночлежке не видали. Вскоре Коську стали водить нищенствовать за ручку--перевели в "пешие стрелки". Заботился о Коське дедушка Иван, старик ночлежник, который заботился о матери, брал ее с собой на все лето по грибы. Мать умер- ла, а ребенок родился 22 февраля, почему и окрестил его дедушка Иван Касьяном. -- Касьян праведный! -- звал его потом старик за странность характера: он никогда не лгал. И сам старик был такой. -- Правдой надо жить, неправдой не проживешь! -- попрекал он Сашку Кочергу, а Коська слушал и внимал. Три года водил за ручку Коську старик по зимам на церковные паперти, а летом уходил с ним в Сокольники и дальше, в Лосиный остров по грибы и тем зарабатывал пропитание. Тут Коська от него и о своей матери узнал. Она по зимам занималась стиркой в ночлежках, куда приходили письма от мужа ее, солдата, где-то за Ташкентом, а по летам собирала грибы и носила в Охотный. Когда Коське минуло шесть лет, старик умер в больнице. Остался Коська один в ночлежке. Малый бойкий, ловкий и от лесной жизни сильный и выносливый. Стал нищенствовать по ночам у ресторанов "в разувку"--бегает босой по снегу, а за углом у товарища валенки. Потом сошелся с карманниками, стал "работать" на Сухаревке и по вагонам конки, но сам в карманы никогда не лазил, а только был "убегалой", то есть ему передавали кошелек, а он убегал. Ему верили: никогда ни копейки не возьмет. Потом на стреме стал стоять. Но стоило городовому спросить: "Что ты тут делаешь, пащенок?" -- он обязательно всю правду ахнет: "Калаулю. Там наши лебята лавку со двола подламывают". Уж и били его воры за правду, а он все свое. Почему такая правда жила в ребенке -- никто не знал. Покойный старик грибник объяснял по-своему эту черту своего любимца: -- Касьяном зову -- потому и не врет. Такие в три года один раз родятся... Касьяны все правдивые бывают!.. Коська слышал эти слова его часто и еще правдивее становился... Умер старик, прогнали Коську из ночлежки, прижился он к подзаборной вольнице, которая шайками ходила по рынкам и ночевала в помойках, в пустых подвалах под Красными воротами, в башнях на Старой площади, а летом в парке и Сокольниках, когда тепло, когда "каждый кустик ночевать пустит". Любимое место у них было под Сокольниками, на Ширяевом поле, где тогда навезли целые бунты толстен- ных чугунных труб для готовившейся в Москве канали-зации. Тут жили и взрослые бродяги, и детвора бездомная. Ежели заглянуть днем во внутренность труб, то там лежат стружки, солома, рогожи, бумага афишная со столбов, тряпье... Это постели ночлежников. Коська со своей шайкой жил здесь, а потом все "переехали" на Балкан, в подземелья старого водопровода. Так бродячая детвора, промышлявшая мелким воровством, чтобы кое-как пожрать только, ютилась и существовала. Много их попадало в Рукавишниковский исправительный приют, много их высылали на родину, а шайки росли и росли, пополняемые трущобами, где плодилась нищета, и беглыми мальчишками из мастерских, где подчас жизнь их была невыносима. И кто вынесет побои колодкой по голове от пьяного сапожника и тому подобные способы воспитания, веками внедрявшиеся в обиход тогдашних мастерских, куда приводили из деревень и отдавали мальчуганов по контракту в ученье на года, чтобы с хлеба долой! И не все выносили эту пятилетнюю кабалу впроголодь, в побоях. Целый день полуголодный, босой или в рваных опорках зимой, видит малый на улицах вольных ребятишек и пристает к ним... И бежали в трущобу, потому что им не страшен ни холод, ни голод, ни тюрьма, ни побои... А ночевать в мусорной яме или в подвале ничуть не хуже, чем у хозяина в холодных сенях на собачьем положении... Здесь спи сколько влезет, пока брюхо хлеба не запросит, здесь никто не разбудит до света пинком и руганью: -- Чего дрыхнешь, сволочь! Вставай, дармоедище! -- визжит хозяйка. И десятилетний "дармоедище" начинает свой рабочий день, таща босиком по снегу или грязи на помойку полную лоханку больше себя. Ольге Петровне еще раз пришлось повидать своего пациента. Он караулил на остановке конки у Страстного и ожидал, когда ему передадут кошелек... Увидал он, как протискивалась на площадку Ольга Петровна, как ее ребята "затырили" и свистнули ее акушерскую сумочку, как она хватилась и закричала отчаянным голосом... Через минуту Коське передали сумочку, и он убежал с ней стремглав, но не в условленное место, в Поляковский сад на Бронной, где ребята обыкновенно "тырбанили слам", а убежал он по бульварам к Трубе, потом к Покровке, а оттуда к Мясницкой части, где и сел у ворот, в сторонке. Спрятал под лохмотья сумку и ждет. Показывается Ольга Петровна, идет, шатается как-то... Глаза заплаканы... В ворота... По двору... Он за ней, догоняет на узкой лестнице и окликает: -- Ольга Петровна. Остановилась. Спрашивает: -- Ты что, Коська?--А сама плачет... -- Ольга Петровна. Вот ваша сумка, все цело, ни синь пороха не тронуто... -- Это был счастливейший день в моей жизни, во всей моей жизни,-- рассказывала она мне. Оказывается, что в сумке, кроме инструментов, были казенные деньги и документы. Пропажа сумки была погибелью для нее: под суд! -- Коська сунул мне в руку сумку и исчез... Когда я выбежала за ним на двор, он был уже в воротах и убежал,--продолжала она. Через год она мне показала единственное письмо от Коськи, где он сообщает--письмо писано под его диктовку,-- что пришлось убежать от своих "ширмачей", "потому, что я их обманул и что правду им сказать было нельзя... Убежал я в Ярославль, доехал под вагоном, а оттуда попал летом в Астрахань, где работаю на рыбных промыслах, а потом обещали меня взять на пароход. Я выучился читать". Это было последнее известие о Коське. Давно умерла Ольга Петровна... 1923 год. Иду в домком. В дверях сталкиваюсь с человеком в черной шинели и тюленьей кепке. -- Извиняюсь. -- Извиняюсь. Он поднимает левую руку, придерживая дверь, и я вижу перед собой только два вытянутых пальца--указательный и мизинец, а двух средних нет. Улыбающееся, милое, чисто выбритое лицо, и эти пальцы... Мы извинились и разошлись. За столом управляющий. Сажусь. -- Встретили вы сейчас интересного человека? -- Да, пальцев на руке нет. Будто козу кажет! -- Что пальцы? А глаза-то у него какие: один--зеленый, а другой -- карий... И оба смеются... -- Наш жилец? -- К сожалению, нет. Приходил отказываться от комнаты. Третьего дня отвели ему в No 6 по ордеру комнату, а сегодня отказался. Какой любезный! Вызывают на Дальний Восток, в плавание. Только что приехал, и вызывают. Моряк он, всю жизнь в море пробыл. В Америке, в Японии, в Индии... Наш, русский, старый революционер 1905 года... Заслуженный. Какие рекомендации! Жаль такого жильца... Мы бы его сейчас в председатели заперли... -- Интересный?--говорю. -- Да, очень. Вот от него мне памятка осталась. Тогда я ему бланк нашей анкеты дал, он написал, а я прочел и усомнился. А он говорит: "Все правда. Как написано-- так и есть. Врать не умею". Управляющий передает мне нашу домовую анкету. Читаю по рубрикам: "Касьян Иванович Иванов, 45 лет. Место рождения: Москва, дом Ромейко на Хитровке. Мать: солдатка-нищенка. Отец: неизвестный". А в самом верху анкеты, против рубрики "Должность", написано: "Штурман дальнего плавания".

СУХАРЕВКА

Сухаревка--дочь войны. Смоленский рынок--сын чумы. Он старше Сухаревки на 35 лет. Он родился в 1777 году. После московской чумы последовал приказ властей продавать подержанные вещи исключительно на Смоленском рынке и то только по воскресеньям во избежание разнесения заразы. После войны 1812 года, как только стали возвращаться в Москву москвичи и начали разыскивать свое разграбленное имущество, генерал-губернатор Растопчин издал приказ, в котором объявил, что "все вещи, откуда бы они взяты ни были, являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет, и что всякий владелец может их продавать, но только один раз в неделю, в воскресенье, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни". И в первое же воскресенье горы награбленного имущества запрудили огромную площадь, и хлынула Москва на невиданный рынок. Это было торжественное открытие вековой Сухаревки. Сухарева башня названа Петром I в честь Сухарева, стрелецкого полковника, который единственный со своим полком остался верен Петру во время стрелецкого бунта. Высоко стояла вековая Сухарева башня с ее огромными часами. Издалека было видно. В верхних ее эта- жах помещались огромные цистерны водопровода, снабжавшего водой Москву. Много легенд ходило о Сухаревой башне: и "колдун Брюс" делал там золото из свинца, и черная книга, написанная дьяволом, хранилась в ее тайниках. Сотни разных легенд -- одна нелепее другой. По воскресеньям около башни кипел торг, на который, как на праздник, шла вся Москва, и подмосковный крестьянин, и заезжий провинциал. Против роскошного дворца Шереметевской больницы вырастали сотни палаток, раскинутых за ночь на один только день. От рассвета до потемок колыхалось на площади море голов, оставляя узкие дорожки для проезда по обеим сторонам широченной в этом месте Садовой улицы. Толклось множество народа, и у всякого была своя цель. Сюда в старину москвичи ходили разыскивать украденные у них вещи, и не безуспешно, потому что исстари Сухаревка была местом сбыта краденого. Вор-одиночка тащил сюда под полой "стыренные" вещи, скупщики возили их возами. Вещи продавались на Сухаревке дешево, "по случаю". Сухаревка жила "случаем", нередко несчастным. Сухаревский торговец покупал там, где несчастье в доме, когда все нипочем; или он "укупит" у не знающего цену нуждающегося человека, или из-под полы "товарца" приобретет, а этот "товарец" иногда дымом поджога пахнет, иногда и кровью облит, а уж слезами горькими--всегда. За бесценок купит и дешево продает... Лозунг Сухаревки: "На грош пятаков!" Сюда одних гнала нужда, других -- азарт наживы, а третьих--спорт, опять-таки с девизом "на грош пятаков". Один нес последнее барахло из крайней нужды и отдавал за бесценок: окружат барышники, чуть не силой вырвут. И тут же на глазах перепродадут втридорога. Вор за бесценок--только бы продать поскорее-- бросит тем же барышникам свою добычу. Покупатель необходимого являлся сюда с последним рублем, зная, что здесь можно дешево купить, и в большинстве случаев его надували. Недаром говорили о платье, мебели и прочем: "Сухаревской работы!" Ходили сюда и московские богачи с тем же поиском "на грош пятаков". Я много лет часами ходил по площади, заходил к Бакастову и в другие трактиры, где с утра воры и бродяги дуются на бильярде или в азартную биксу или фортунку, знакомился с этим людом и изучал разные стороны его быта. Чаще всего я заходил в самый тихий трактир, низок Григорьева, посещавшийся более скромной сухаревской публикой: тут игры не было, значит, и воры не заходили. Я подружился с Григорьевым, тогда еще молодым человеком, воспитанным и образованным самоучкой. Жена его, вполне интеллигентная, стояла за кассой, получая деньги и гремя трактирными медными марками--деньгами, которые выбрасывали из "лопаточников" (бумажников) юркие ярославцы-половые в белых рубашках. Я садился обыкновенно направо от входа, у окна, за хозяйский столик вместе с Григорьевым и беседовал с ним часами. То и дело подбегал к столу его сын, гимназист-первоклассник, с восторгом показывал купленную им на площади книгу (он увлекался "путешествиями"), брал деньги и быстро исчезал, чтобы явиться с новой книгой. Кругом, в низких прокуренных залах, галдели гости, к вечеру уже подвыпившие. Среди них сновали торгаши с мелочным товаром, бродили вокруг столов случайно проскользнувшие нищие, гремели кружками монашки-сборщицы. Влетает оборванец, выпивает стакан водки и кочет убежать. Его задерживают половые. Скандал. Кликнули с поста городового, важного, толстого. Узнав, в чем дело, он плюет и, уходя, ворчит: -- Из-за пятака правительство беспокоють! Изредка заходили сыщики, но здесь им делать было нечего. Мне их указывал Григорьев и много о них говорил. И многое из того, что он говорил, мне пригодилось впоследствии. У Григорьева была большая прекрасная библиотека, составленная им исключительно на Сухаревке. Сын его, будучи студентом, участвовал в революции. В 1905 году он был расстрелян царскими войсками. Тело его нашли на дворе Пресненской части, в груде трупов. Отец не пережил этого и умер. Надо сказать, что и ранее Григорьев считался неблагонадежным и иногда открыто воевал с полицией и ненавидел сыщиков... Настоящих сыщиков до 1881 года не было, потому что сыскная полиция как учреждение образовалась только в 1881 году. До тех пор сыщиками считались только два пристава -- Замайский и Муравьев, имевшие своих помощников из числа воров, которым мирволили в мелких кражах, а крупные преступления они должны были раскрывать и важных преступников ловить. Кроме этих двух, был единственно знаменитый в то время сыщик Смолин, бритый плотный старик, которому поручались самые важные дела. Центр района его действия была Сухаревка, а отсюда им были раскинуты нити повсюду, и он один только знал все. Его звали "Сухаревский губернатор". Десятки лет он жил на 1-й Мещанской в собственном двухэтажном домике вдвоем со старухой прислугой. И еще, кроме мух и тараканов, было только одно живое существо в его квартире--это состарившаяся с ним вместе большущая черепаха, которую он кормил из своих рук, сажал на колени, и она ласкалась к нему своей голой головой с умными глазами. Он жил совершенно одиноко, в квартире его--все знали--было много драгоценностей, но он никого не боялся: за него горой стояли громилы и берегли его, как он их берег, когда это было возможно. У него в доме никто не бывал: принимал только в сенях. Дружил с ворами, громилами, и главным образом с шулерами, бывая в игорных домах, где его не стеснялись. Он знал все, видел все--и молчал. Разве уж если начальство прикажет разыскать какую-нибудь дерзкую кражу, особенно у известного лица,--ну, разыщет, сами громилы скажут и своего выдадут... Был с ним курьезный случай: как-то украли медную пушку из Кремля, пудов десяти весу, приказало ему начальство через три дня пушку разыскать. Он всех воров на ноги. -- Чтоб была у меня пушка! Свалите ее на Антроповых ямах в бурьян... Чтоб завтра пушка оказалась, где приказано. На другой день пушка действительно была на указанном пустыре. Начальство перевезло ее в Кремль и водрузило на прежнем месте, у стены. Благодарность получил. Уже много лет спустя выяснилось, что пушка для Смолина была украдена другая, с другого конца кремлевской стены послушными громилами, принесена на Антроповы ямы и возвращена в Кремль, а первая так и исчезла. В преклонных годах умер Смолин бездетным. Пережила его только черепаха. При описи имущества, которое в то время, конечно, не все в опись попало, найдено было в его спальне два ведра золотых и серебряных часов, цепочек и портсигаров. Громилы и карманники очень соболезновали: -- Сколько добра-то у нас пропало! Оно ведь все наше добро-то было... Ежели бы знать, что умрет Андрей Михайлович,-- прямо голыми руками бери! Десятки лет околачивался при кварталах сыщиком Смолин. Много легенд по Сухаревке ходило о нем. Еще до русско-турецкой войны в Златоустенском переулке в доме Медынцева совершенно одиноко жил богатый старик индеец. Что это был за человек, никто не знал. Кто говорил, что он торгует восточными товарами, кто его считал за дисконтера. Кажется, то и другое имело основание. К нему иногда ходили какие-то восточные люди, он был окружен сплошной тайной. Восточные люди вообще жили тогда на подворьях Ильинки и Никольской. И он жил в таком переулке, где днем торговля идет, а ночью ни одной души не увидишь. Кому какое дело--живет индеец и живет! Мало ли какого народу в Москве. Вдруг индейца нашли убитым в квартире. Все было снаружи в порядке: следов грабежа не видно. В углу, на столике, стоял аршинный Будда литого золота; замки не взломаны. Явилась полиция для розысков преступников. Драгоценности целыми сундуками направили в хранилище Сиротского суда: бриллианты, жемчуг, золото, бирюза--мерами! Напечатали объявление о вызове наследников. Заторговала Сухаревка! Бирюзу горстями покупали, жемчуг... бриллианты... Дело о задушенном индейце в воду кануло, никого не нашли. Наконец года через два явился законный наследник--тоже индеец, но одетый по-европейски. Он приехал с деньгами, о наследстве не говорил, а цель была одна -- разыскать убийц дяди. Его сейчас же отдали на попечение полиции и Смолина. Смолин первым делом его познакомил с восточными людьми Пахро и Абазом, и давай индейца для отыскивания следов по шулерским мельницам таскать--выучил пить и играть в модную тогда стуколку... Запутали, закружили юношу. В один прекрасный день он поехал ночью из игорного притона домой--да и пропал. Поговорили и забыли. А много лет спустя как-то в дружеском разговоре с всеведущим Н. И. Пастуховым я заговорил об индейце. Оказывается, он знал много, писал тогда в "Современных известиях", но об индейце генерал-губернатором было запрещено даже упоминать. -- Кто же был этот индеец? -- спрашиваю. -- Темное дело. Говорят, какой-то скрывавшийся глава секты душителей. -- Отчего же запретил о нем писать генерал-губернатор? -- Да оттого, что в спальне у Закревского золотой Будда стоял! -- Разве Закревский был буддист?! -- Как же, с тех пор, как с Сухаревки ему Будду этого принесли! Небольшого роста, плечистый, выбритый и остриженный начисто, в поношенном черном пальто и картузе с лаковым козырьком, солидный и степенный, точь-в-точь камердинер средней руки, двигается незаметно Смолин по Сухаревке. Воры исчезают при его появлении. Если увидят, то знают, что он уже их заметил -- и, улуча удобную минуту, подбегают к нему... Рыжий, щеголеватый карманник Пашка Рябчик что-то спроворил в давке и хотел скрыться, но взгляд сыщика остановился на нем. Сделав круг, Рябчик был уже около и что-то опустил в карман пальто Смолина. -- Щучка здесь... с женой... Проигрался... Зло работает... -- С Аннушкой? -- Да-с... Юрка к Замайскому поступил... Игроки с деньгами! У старьевщиков покупают... Вьюн... Голиаф... Ватошник... Кукиш и сам Цапля. Шуруют вон, гляди... Быстро выпалил и исчез. Смолин переложил серебряные часы в карман брюк. Издали углядел в давке высокую женщину в ковровом платке, а рядом с ней козлиную бородку Щучки. Женщина увидала и шепнула бороде. Через минуту Щучка уже терся как незнакомый около Смолина. -- Сегодня до кишок меня раздели... У Васьки Темного... проигрался! -- Ничего, злее воровать будешь! Щучка опустил ему в карман кошелек. -- Аннушка сработала? -- Она... Сам не знаю, что в нем... -- А у Цапли что? -- Прямо плачу, что не попал, а угодил к Темному! Вот дело было! Сашку Утюга сегодня на шесть тысяч взяли... -- Сашку? Да он сослан в Сибирь! -- Какое! Всю зиму на Хитровке околачивался... болел... Марк Афанасьев подкармливал. А в четверг пофартило, говорят, в Гуслицах с кем-то купца пришил... Как одну копейку шесть больших отдал. Цапля метал... Архивариус метал. Резал Назаров. -- Расплюев! -- Да, вон он с Цаплей у палатки стоит... Андрей Михайлович, первый фарт тебе отдал!.. Дай хоть копеечку на счастье... --На, разживайся!--И отдал обратно кошелек. -- Вот спасибо! Век не забуду... Ведь почин дороже денег... Теперь отыграюсь! Да! Сашку до копья разыграли. Дали ему утром сотенный билет, он прямо на вокзал в Нижний... А Цапля завтра новую мельницу открывает, богатую. Смолин подходит к Цапле. -- С добычей! Когда на новоселье позовешь? У Цапли и лицо вытянулось. -- Сашку-то сегодня на шесть больших слопали! Ну, когда новоселье?.. Оторопел окончательно старый Цапля. -- Цапля! Это что ты отобрал? Портреты каких-то вельмож польских... На что они тебе? -- Для дураков, Андрей Михайлович, для дураков... Повешу в гостиной--за моих предков сойдут... Так в четверг, милости просим, там же на Цветном, над моей старой квартирой... сегодня снял в бельэтаже... -- Сашку на Волгу спровадили? Добивает Цаплю всеведущий сыщик и идет дальше, к ювелирным палаткам, где выигравшие деньги шулера обращают их в золотые вещи, чтоб потом снова проиграться на мельницах... Поговорит с каждым, удивит каждого своими познаниями, а от них больше выудит... -- Это кто такой франт, что с Абазом стоит? -- Невский гусь... как его... -- Кихибарджи?.. Зачем он здесь? -- За кем-то из купцов охотится... в "Славянском базаре" в сорокарублевом номере остановились. И Караулов с ними... И по развалу проползет тенью Смолин. Увидал Комара. -- Ну как твои куклы? Все Смолин знает -- не то, что где было, а что и когда будет и где... И знает, и будет молчать, пока его самого начальство не прищучит! Из властей предержащих почти никто не бывал на Сухаревке, кроме знаменитого московского полицмейстера Н. И. Огарева, голова которого с единственными в Москве усами черными, лежащими на груди, изредка по воскресеньям маячила над толпой около палаток антикваров. В палатках он время от времени покупал какие-нибудь удивительные стенные часы. И всегда платил за них наличные деньги, и никогда торговцы с него, единственного, может быть, не запрашивали лишнего. У него была страсть к стенным часам. Его квартира была полна стенными часами, которые били на разные голоса непрерывно, одни за другими. Еще он покупал карикатуры на полицию всех стран, и одна из его комнат была увешана такими карикатурами. Этим товаром снабжали его букинисты и цензурный комитет, задерживавший такие издания. Особенно он дорожил следующей карикатурой. Нарисован забор. Вдали каланча с вывешенными шарами и красным флагом (сбор всех частей). На заборе висят какие-то цветные лохмотья, а обозленная собака стоит на задних лапках, карабкается к лохмотьям и никак не может их достать. Подпись: "Далеко Арапке до тряпки" (в то время в Петербурге был обер-полицмейстером Трепов, а в Москве--Арапов). -- Вот идиоты, -- говорил Н. И. Огарев. Ну кто бы догадался! Так бы и прошла насмешка незаметно... Я видел этот номер "Будильника", внимания на него не обратил до тех пор, пока городовые не стали отбирать журнал у газетчиков. Они все и рассказали. В те времена палаток букинистов было до тридцати. Здесь можно было приобрести все, что хочешь. Если не найдется нужный том какого-нибудь разрозненного сочинения, только закажи, к другому воскресенью достанут. Много даже редчайших книг можно было приобрести только здесь. Библиофилы не пропускали ни одного воскресенья. А как к этому дню готовились букинисты! Шесть дней рыщут -- ищут товар по частным домам, усадьбам, чердакам, покупают целые библиотеки у наследников или разорившихся библиофилов, а "стрелки" скупают повсюду книги и перепродают их букинистам, собиравшимся в трактирах на Рождественке, в Большом Кисельном переулке и на Малой Лубянке. Это была книжная биржа, завершавшаяся на Сухаревке, где каждый постоянный покупатель знал каждого букиниста и каждый букинист знал каждого покупателя: что ему надо и как он платит. Особым почетом у букинистов пользовались профессора И. Е. Забелин, Н. С. Тихонравов и Е. В. Барсов. Любили букинисты и студенческую бедноту, делали для нее всякие любезности. Приходит компания студентов, человек пять, и общими силами покупают одну книгу или издание лекций совсем задешево, и все учатся по одному экземпляру. Или брали напрокат книгу, уплачивая по пятачку в день. Букинисты давали книги без залога, и никогда книги за студентами не пропадали. Букинисты и антиквары (последних звали "старьевщиками") были аристократической частью Сухаревки. Они занимали место ближе к Спасским казармам. Здесь не было той давки, что на толкучке. Здесь и публика была чище: коллекционеры и собиратели библиотек, главным образом из именитого купечества. Всем букинистам был известен один собиратель, каждое воскресенье копавшийся в палатках букинистов и в разваленных на рогожах книгах, оставивший после себя ценную библиотеку. И рассчитывался он всегда неуклонно так: сторгует, положим, книгу, за которую просили пять рублей, за два рубля, выжав все из букиниста, и лезет в карман. Вынимает два кошелька, из одного достает рубль, а из другого вываливает всю мелочь и дает один рубль девяносто три копейки. -- Семи копеечек нет... Вот получите. Знают эту систему букинисты, знают, что ни за что не добавит, и отдают книгу. А один букинист раз сказал ему: -- Ну как вам не совестно копеечки-то у нашего брата вымарщивать? -- Ты ничего не понимаешь! А в год-то их сколько накопится? Знали еще букинисты одного курьезного покупателя. Долгое время ходил на Сухаревку старый лакей с аршином в руках и требовал книги в хороших переплетах и непременно известного размера. За ценой не стоял. Его чудак-барин, разбитый параличом и не оставлявший постели, таким образом составлял библиотеку, вид которой утешал его. На этой "аристократической" части Сухаревки вперемежку с букинистами стояли и палатки антикваров. Уважаемым покупателем у последних был Петр Иванович Щукин. Сам он редко бывал на Сухаревке. К нему товар носили на дом. Дверь его кабинета при амбаре на Ильинке, запертая для всех, для антикваров всегда была открыта. Вваливаются в амбар барахольщики с огромными мешками, их сейчас же провожают в кабинет без доклада. Через минуту Петр Иванович погружается в тучу пыли, роясь в грудах барахла, вываленного из мешков. Отбирает все лучшее, а остатки появляются на Сухаревке в палатках или на рогожах около них. Сзади этих палаток, к улице, барахольщики второго сорта раскидывали рогожи, на которых был разложен всевозможный чердачный хлам: сломанная медная ручка, кусок подсвечника, обломок старинной канделябры, разрозненная посуда, ножны от кинжала. И любители роются в товаре и всегда находят что купить. Время от времени около этих рогож появляется владелец колокольного завода, обходит всех и отбирает обломки лучшей бронзы, которые тут же отсылает до- мой, на свой завод. Сам же направляется в палатки антикваров и тоже отбирает лом серебра и бронзы. -- Что покупаете?--спрашиваю как-то его. -- Серебряный звон! Для Сухаревки это развлечение. Колокол льют! Шушукаются по Сухаревке -- и тотчас же по всему рынку, а потом и по городу разнесутся нелепые россказни и вранье. И мало того, что чужие повторяют, а каждый сам старается похлеще соврать, и обязательно действующее лицо, время и место действия точно обозначит. -- Слышали, утром-то сегодня? Под Каменным мостом кит на мель сел... Народищу там! -- В беговой беседке у швейцара жена родила тройню -- и все с жеребячьими головами. -- Сейчас Спасская башня провалилась. Вся! И с часами! Только верхушку видать. Новичок и в самом деле поверит, а настоящий москвич выслушает и виду не подает, что вранье, не улыбается, а сам еще чище что-нибудь прибавит. Такой обычай: -- Колокол льют! Сотни лет ходило поверье, что чем больше небылиц разойдется, тем звонче колокол отольется. А потом встречаются: -- Чего ты назвонил, что башня провалилась? Бегал -- на месте стоит, как стояла! -- У Финляндского на заводе большой колокол льют! Ха-ха-ха! С восьмидесятых годов, когда в Москве начали выходить газеты и запестрели объявлениями колокольных заводов, Сухаревка перестала пускать небылицы, которые в те времена служили рекламой. А колоколозаводчик неукоснительно появлялся на Сухаревке и скупал "серебряный звон". За ним очень ухаживали старьевщики, так как он был не из типов, искавших "на грош пятаков". Это был покупатель со строго определенной целью --. купить "серебряный звон", а не "на грош пятаков". Близок к нему был еще один "чайник", не пропускавший ни одного воскресенья, скупавший, не выжиливая копеечку, и фарфор, и хрусталь, и картины... Между любителями-коллекционерами были знатоки, особенно по хрусталю, серебру и фарфору, но таких было мало, большинство покупателей мечтало купить за "красненькую" настоящего Рафаэля, чтобы потом за тысячи перепродать его, или купить из "первых рук" краденое бриллиантовое колье за полсотни... Пускай потом картина Рафаэля окажется доморощенной мазней, а колье-- бутылочного стекла, покупатель все равно идет опять на Сухаревку в тех же мечтах и до самой смерти будет искать "на грош пятаков". Ни образования, ни знания, ничего, кроме тятенькиных капиталов и природного уменья наживать деньги, у него не имеется. И торгуются такие покупатели из-за копейки до слез, и радуются, что удалось купить статуэтку голой женщины с отбитой рукой и поврежденным носом, и уверяют они знакомых, что даром досталась: -- Племянница Венеры Милосской! -- Что?! -- А рука-то где! А вы говорите! Еще обидится! И пойдет торговаться с извозчиком из-за гривенника. Много таких ходило по Сухаревке, но посещали Сухаревку и истинные любители старины, которые оставили богатые коллекции, ставшие потом народным достоянием....Но много их и пропало. Все делалось как-то втихомолку, по-сухаревски. И все эти антиквары и любители были молчаливы, как будто они покупали краденое. Купит, спрячет и молчит. И все в одиночку, тайно друг от друга. Но раз был случай, когда они все жадной волчьей стаей или, вернее, стаей пугливого воронья набросились на крупную добычу. Это было в восьмидесятых годах. Тогда умер знаменитый московский коллекционер М. М. Зайцевский, более сорока лет собиравший редкости изящных искусств, рукописей, пергаментов, первопечатных книг. Полвека его знала вся Сухаревка. За десятки лет все его огромные средства были потрачены на этот музей, закрытый для публики и составлявший в полном смысле этого слова жизнь для своего старика владельца, забывавшего весь мир ради какой-нибудь "новенькой старинной штучки" и никогда не отступившего, чтобы не приобрести ее. Он ухаживал со страстью и терпением за какой-нибудь серебряной крышкой от кружки и не успокаивался, пока не приобретал ее. Я знаком был с М. М. Зайцевским, но трудно было его уговорить показать собранные им редкости. Да никому он их и не показывал. Сам, один любовался своими сокровищами, тщательно их охраняя от постороннего глаза. Прошло сорок лет, а у меня до сих пор еще мелькают перед глазами редкости этих четырех больших комнат его собственного дома по Хлебному переулку. Стены комнат тесно увешаны массой старинных картин. На первом плане картина, изображающая святого Иеронима. Это оригинал замечательного художника. Некоторые знатоки приписывали его кисти Луки Джиордано. Рядом с этой картиной помещались две громадные картины фламандской школы, изображающие пир и торжественный выход какого-то властителя. Далее картина Лессуера "Христос с детьми", картина Адриана Стаде и множество других картин прошлых веков. В следующей комнате огромная коллекция редчайших икон, начиная с икон строгановского письма, кончая иконами, уцелевшими чуть не со времен гонения на христиан. Тут же коллекция крестов. Между ними золотой складень с надписью: "Моление головы московских стрельцов Матвея Тимофеевича Синягина". Третья комната занята портретами на кости и на металле. Портрет Екатерины II, сделанный из немецких букв, которые можно рассмотреть только в лупу. Из букв составлялась вся история царствования. Еще два портрета маслом с графа Орлова-Чесменского. На одном портрете граф изображен на своем Барсе верхом, а на другом -- в санях, запряженных Свирепым. Около на столе лежит кованая, вся в бирюзе, сбруя Свирепого. Далее сотни часов, рогов, кружек, блюд, а посреди их статуя Ермака Тимофеевича, грудь которого сделана из огромной цельной жемчужины. Она стоит на редчайшем серебряном блюде XI века. Перечислить все, что было в этих залах, невозможно. А на дворе, кроме того, большой сарай был завален весь разными редкостями более громоздкими. Тут же вся его библиотека. В отделении первопечатных книг была книга "Учение Фомы Аквинского", напечатанная в 1467 году в Майнце, в типографии Шефера, компаньона изобретателя книгопечатания Гутенберга. В отделе рукописей были две громадные книги на пергаменте с сотнями рисунков рельефного золота. Это "Декамерон" Боккаччо, писанная по-французски в 1414 году. После смерти владельца его наследники, не открывая музея для публики, выставили некоторые вещи в залах Исторического музея и снова взяли их, решив продать свой музей, что было необходимо для дележа наследства. Ученые-археологи, профессора, хранители музеев дивились редкостям, высоко ценили их и соболезновали, что казна не может их купить для своих хранилищ. Три месяца музей стоял открытым для покупателей, но продать, за исключением мелочей, ничего не удалось: частные московские археологи, воспитанные на традициях Сухаревки с девизом "на грош пятаков", ходили стаями и ничего не покупали. Сухаревские старьевщики-барахольщики типа Ужо, коллекционеры, бесящиеся с жиру пли собирающие коллекции, чтобы похвастаться перед знакомыми, или скупающие драгоценности для перевода капиталов из одного кармана в другой, или просто желающие помаклачить искатели "на грош пятаков", вели себя возмутительно. Они с видом знатоков старались "овладеть" своими глазами, разбегающимися, как у вора на ярмарке, при виде сокровищ, поднимали голову и, рассматривая истинно редкие, огромной ценности вещи, говорили небрежно: -- М...н...да... Но это не особенная редкость! Пожалуй, я возьму ее. Пусть дома валяется... Целковых двести дам. Так ценили финифтьевый ларец, стоивший семь тысяч рублей. Об этом ларце в воскресенье заговорили молчаливые раритетчики на Сухаревке. Предлагавший двести рублей на другой день подсылал своего подручного купить его за три тысячи рублей. Но наследники не уступили. А Сухаревка, обиженная, что в этом музее даром ничего не укупишь, начала "колокола лить". Несколько воскресений между антикварами только и слышалось, что лучшие вещи уже распроданы, что наследники нуждаются в деньгах и уступают за бесценок, но это не помогло сухаревцам укупить "на грош пятаков". В один прекрасный день на двери появилась вывеска, гласившая, что Сухаревских маклаков и антикваров из переулков (были названы два переулка) просят "не трудиться звонить". Дальнейшую судьбу музея и его драгоценностей я не знаю. Помню еще, что сын владельца музея В. М. Зайцевский, актер и рассказчик, имевший в свое время успех на сцене, кажется, существовал только актерским некрупным заработком, умер в начале этого столетия. Его знали под другой, сценической фамилией, а друзья, которым он в случае нужды помогал щедрой рукой, звали его просто -- Вася Днепров. Что он Зайцевский -- об этом и не знали. Он как-то зашел ко мне и принес изданную им книжку стихов и рассказов, которые он исполнял на сцене. Книжка называлась "Пополам". Меня он не застал и через день позвонил по телефону, спросив, получил ли я ее. -- Спасибо,-- ответил я,-- жаль, что не застал меня. Кстати, скажи, цел ли отцовский музей? -- Эге! Хватился! Только и остался портрет отца, и то я его этой зимой на Сухаревке купил. Неизменными посетителями Сухаревки были все содержатели антикварных магазинов. Один из них являлся с рассветом, садился на ящик и смотрел, как расставляют вещи. Сидит, глядит и, чуть усмотрит что-нибудь интересное, сейчас ухватит раньше любителей-коллекционеров, а потом перепродаст им же втридорога. Нередко антиквары гнали его: -- Да уходите, не мешайте, дайте разложиться! -- Ужо! Ужо! -- отвечает он всегда одним и тем же словом и сидит, как примороженный. Так и звали его торговцы: "Ужо!" Любил рано приходить на Сухаревку и Владимир Егорович Шмаровин. Он считался знатоком живописи и поповского1 фарфора. Он покупал иногда серебряные чарочки, из которых мы пили на его "средах", покупал старинные дешевые медные, бронзовые серьги. Он прекрасно знал старину, и его обмануть было нельзя, хотя ------------------------------- 1 Фарфоровый завод Попова. подделок фарфора было много, особенно поповского. Делали это за границей, откуда приезжали агенты и привозили товар. На Сухаревке была одна палатка, специально получавшая из-за границы поддельного "Попова". Подделки практиковались во всех областях. Нумизматы неопытные также часто попадались на сухаревскую удочку. В серебряном ряду у антикваров стояли витрины, полные старинных монет. Кроме того, на застекленных лотках продавали монеты ходячие нумизматы. Спускали по три, по пяти рублей редкостные рубли Алексея Михайловича и огромные четырехугольные фальшивые медные рубли московской и казанской работы. Поддельных Рафаэлей, Корреджио, Рубенсов--сколько хочешь. Это уж специально для самых неопытных искателей "на грош пятаков". Настоящим знатокам их даже и не показывали, а товар все-таки шел. Был интересный случай. К палатке одного антиквара подходит дама, долго смотрит картины и останавливается на одной с надписью: "И. Репин"; на ней ярлык: десять рублей. -- Вот вам десять рублей. Я беру картину. Но если она не настоящая, то принесу обратно. Я буду у знакомых, где сегодня Репин обедает, и покажу ему. Приносит дама к знакомым картину и показывает ее И. Е. Репину. Тот хохочет. Просит перо и чернила и подписывает внизу картины: "Это не Репин. И. Репин". Картина эта опять попала на Сухаревку и была продана благодаря репинскому автографу за сто рублей. Старая Сухаревка занимала огромное пространство в пять тысяч квадратных метров. А кругом, кроме Шереметевской больницы, во всех домах были трактиры, пивные, магазины, всякие оптовые торговли и лавки -- сапожные и с готовым платьем, куда покупателя затаскивали чуть ли не силой. В ближайших переулках -- склады мебели, которую по воскресеньям выносили на площадь. Главной же, народной Сухаревкой была толкучка и развал. Какие два образных слова: народ толчется целый день в одном месте, и так попавшего в те места натолкают, что потом всякое место болит! Или развал: развалят нескончаемыми рядами на рогожах немудрый товар и торгуют кто чем: кто рваной обувью, кто старым железом; кто ключи к замкам подбирает и тут же подпиливает, если ключ не подходит. А карманники по всей площади со своими тырщиками снуют: окружат, затырят, вытащат. Кричи "караул"-- никто и не послушает, разве за карман схватится, а он, гляди, уже пустой, и сам поет: "Караул! Ограбили!" И карманники шайками ходят, и кукольники с подкидчиками шайками ходят, и сменщики шайками, и барышники шайками. На Сухаревке жулью в одиночку делать нечего. А сколько сортов всякого жулья! Взять хоть "играющих": во всяком удобном уголку садятся прямо на мостовую трое-четверо и открывают игру в три карты -- две черные, одна красная. Надо угадать красную. Или игра в ремешок: свертывается кольцом ремешок, и надо гвоздем попасть так, чтобы гвоздь остался в ремешке. Но никогда никто не угадает красной, и никогда гвоздь не останется в ремне. Ловкость рук поразительная. И десятки шаек игроков шатаются по Сухаревке, и сотни простаков, желающих нажить, продуваются до копейки. На лотке с гречневиками тоже своя игра; ею больше забавляются мальчишки в надежде даром съесть вкусный гречневик с постным маслом. Дальше ходячая лотерея -- около нее тоже жулье. Имеются жулики и покрупнее. Пришел, положим, мужик свой последний полушубок продавать. Его сразу окружает шайка барышников. Каждый торгуется, каждый дает свою цену. Наконец, сходятся в цене. Покупающий неторопливо лезет в карман, будто за деньгами, и передает купленную вещь соседу. Вдруг сзади мужика шум, и все глядят туда, а он тоже туда оглядывается. А полушубок в единый миг, с рук на руки, и исчезает. -- Что же деньги-то, давай! -- Че-ево? -- Да деньги за шубу! -- За какую? Да я ничего и не видал! Кругом хохот, шум. Полушубок исчез, и требовать не с кого. Шайка сменщиков: продадут золотые часы, с пробой, или настоящее кольцо с бриллиантом, а когда придет до- мой покупатель, поглядит--часы медные и без нутра, и кольцо медное, со стеклом. Положим, это еще Кречинский делал. Но Сухаревка выше Кречинского. Часы или булавку долго ли подменить! А вот подменить дюжину штанов--это может только Сухаревка. Делалось это так: ходят малые по толкучке, на плечах у них перекинуты связки штанов, совершенно новеньких, только что сшитых, аккуратно сложенных. -- Почем штаны? -- По четыре рубля. Нет, ты гляди, товар-то какой... По случаю аглицкий кусок попал. Тридцать шесть пар вышло. Вот и у него, и у него. Сейчас только вынесли. Покупатель и у другого смотрит. -- По три рубля... пару возьму. -- Эка! -- Ну, красненькую за трое... Берешь? -- По четыре... А вот что, хошь ежели, бери всю дюжину за три красных... У покупателя глаза разгорелись: кому ни предложи, всякий купит по три, а то и по четыре рубля. А сам у того и другого смотрит и считает,-- верно, дюжина. А у третьего тоже кто-то торгует тут рядом. Сторговались за четвертную. Покупатель отдает деньги, продавец веревочкой связывает штаны... Вдруг покупателя кто-то бьет по шее. Тот оглядывается. -- Извини, обознался, за приятеля принял! Покупатель получает штаны и уходит. Приносит домой. Оказывается, одна штанина сверху и одна снизу, а между ними -- барахло. Сменили пачку, когда он оглянулся. Купил "на грош пятаков"! Около селедочниц, сидящих рядами и торгующих вонючей обжоркой, жулья меньше; тут только снуют, тоже шайками, бездомные ребятишки, мелкие карманники и поездошники, таскающие у проезжих саквояжи из пролеток. Обжорка--их любимое место, их биржа. Тухлая колбаса в жаровнях, рванинка, бульонка, обрезки, ржавые сельди, бабы на горшках с тушеной картошкой... Вдруг ливень. Развал закутывает рогожами товар. Кто может, спасается под башню. Только обжорка недвижима--бабы поднимают сзади подолы и окутывают голо- ву... Через несколько минут опять голубое небо, и толпа опять толчется на рынке. После дождя и в дождь особенно хорошо торгуют обувью. В одну из палаток удалось затащить чиновника в сильно поношенной шинели. Его долго рвали пополам два торговца -- один за правую руку, другой за левую. За два рубля чиновник покупает подержанные штиблеты, обувается и уходит, лавируя между лужами. Среди торговцев -- спор: -- Не дойдет! -- Дойдет! -- На пару пива? -- На скольки? -- На четверть часа. -- Пошло. -- Нет, бриться идет! Чиновник уселся на тумбу около башни. Небритый и грязный цирюльник мигнул вихрастому мальчишке, тот схватил немытую банку из-под мази, отбежал, черпнул из лужи воды и подал. Здесь бритье стоило три копейки, а стрижка -- пять. По утрам, когда нет клиентов, мальчишки обучались этому ремеслу на отставных солдатах, которых брили даром. Изрежет неумелый мальчуган несчастного, а тот сидит и терпит, потому что в билете у него написано: "бороду брить, волосы стричь, по миру не ходить". Через неделю опять солдат просит побрить! -- Ну, недорезанный, садись! -- приглашает его на тумбу московский Фигаро. Я любил останавливаться и подолгу смотреть на эту галдящую орду, а иногда и отдаваться воле зазывал. Идешь по тротуару мимо лавок, а тебя за полы хватают. -- Пожалте-с, у нас покупали! Тащат и тащат. Хочешь не хочешь, заведут в лавку. А там уже обступят другие приказчики: всякий свое дело делает и свои заученные слова говорит. Срепетовка ролей и исполнение удивительные. Заставят пересмотреть, а то и примерить все: и шубу, и пальто, и поддевку. -- Да ведь мне ничего не надо! -- Теперь не надо. Опосля понадобится. Лишнее знание не повредит. Окромя пользы, от этого ничего. Мо- жет, что знакомым понадобится, вот и знаете, где купить, а каков товар -- своими глазами убедились. Шумит зазывала на улице у лавки. Идет строгая дама. -- Сударыня! У нас покупали. Для супруга пальто, для деток поддевки-с... Дама гордо проходит мимо. Тон зазывалы меняется. -- Сударыня, сударыня! Из брюк чего-нибудь не желаете ли!..-- кричит ей вдогонку при общем хохоте зазывала и ловит новых прохожих. А какие там типы были! Я знал одного из них. Он брал у хозяина отпуск и уходил на масленицу и пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему было под сорок, жил он с мальчиков у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич. Не Макарыч, а из почтения -- Макариевич. У лавки солидный и важный, он был в балагане неузнаваем с своей седой подвязанной бородой. Как заорет на все поле: -- Рррра-ррр-ра-а! К началу! У нас Юлия Пастраны1 -- двоюродная внучка от облизьяны! Дыра на боку, вся в шелку!..-- И пойдет и пойдет... Толпа уши развесит. От всех балаганов сбегаются люди "Юшку-комедианта" слушать. Таращим и мы на него глаза, стоя в темноте и давке, задрав головы. А он седой бородой трясет да над нами же издевается. Вдруг ткнет в толпу пальцем да как завизжит: -- Чего ты чужой карман шаришь? И все завертят головами, а он уже дальше: ворону увидал -- и к ней. -- Дура ты дура! Куда тебя зря нечистая сила прет... Эх ты, девятиногая буфетчица из помойной ямы!.. Рр-ра-ра! К началу-у, к началу! Сорвет бороду, махнет ею над головой и исчезнет вниз. А через минуту опять выскакивает, на ходу бороду нацепляет: -- Эге-ге-гей! Публик почтенная, полупочтенная и которая так себе! Начинайте торопиться, без вас не начнем. Знай наших, не умирай скорча. ------------------------------- 1 Женщина с бородой, которую в то время показывали в цирках и балаганах. Вдруг останови гея, сделает серьезную физиономию, прислушивается. Толпа замрет. -- Ой-ой-ой! Да никак начали! Торопись, ребя! И балаган всегда полон, где Юшка орет. Однажды, беседуя с ним за чайком, я удивился тому, как он ловко умеет владеть толпою. Он мне ответил: -- Это что, толпа--баранье стадо. Куда козел, туда и она. Куда хочешь повернешь. А вот на Сухаревке попробуй! Мужику в одиночку втолкуй, какому-нибудь коблу лесному, а еще труднее--кулугуру степному, да заставь его в лавку зайти, да уговори его ненужное купить. Это, брат, не с толпой под Девичьим, а в сто раз потруднее! А у меня за тридцать лет на Сухаревке никто мимо лавки не прошел. А ты--толпа. Толпу... зимой купаться уговорю! Сухаревка была особым миром, никогда более не повторяемым. Она вся в этом анекдоте: Один из посетителей шмаровинских "сред", художник-реставратор, возвращался в одно из воскресений с дачи и прямо с вокзала, по обыкновению, заехал на Сухаревку, где и купил великолепную старую вазу, точь-в-точь под пару имеющейся у него. Можете себе представить радость настоящего любителя, приобретшего такое ценное сокровище! А дома его встретила прислуга и сообщила, что накануне громилы обокрали его квартиру. Он купил свою собственную вазу!

ПОД КИТАЙСКОЙ СТЕНОЙ

Постройка Китайской стены, отделяющей Китай-город от Белого города, относится к половине XVI века. Мать Иоанна Грозного, Елена Глинская, назвала эту часть города Китай-городом в воспоминание своей родины -- Китай-городка на Подолии. В начале прошлого столетия, в 1806 году, о китайгородской стене писал П. С. Валуев: "Стены Китая от злоупотребления обращены в постыдное положение. В башнях заведены лавки немаловажных чиновников; к стенам пристроены в иных местах неблаговидные лавочки, в других погреба, сараи, конюшни... Весьма много тому способствуют и фортификационные укрепления земляные, бастион и ров, которых в древности никогда не было. Ими заложены все из города стоки. Нечистоты заражают воздух. Такое злоупотребление началось по перенесении столицы в Петербург... Кругом всей стены Китай-города построены каменные и деревянные лавки". После этого как раз перед войной 1812 года, насколько возможно, привели стену в порядок. С наружной стороны уничтожили пристройки, а внутренняя сторона осталась по-старому, и вдобавок на Старой площади, между Ильинскими и Никольскими воротами, открылся Толкучий рынок, который в половине восьмидесятых годов был еще в полном блеске своего безобразия. Его великолепно изобразил В. Е. Маковский на картине, которая находится в Третьяковской галерее. Закрыли толкучку только в восьмидесятых годах, но следы ее остались,-- она развела трущобы в самом центре города, которые уничтожила только советская власть. Это были лавочки, пристроенные к стене вплоть до Варварских ворот, а с наружной -- Лубянская площадь с ее трактирами-притонами и знаменитой "Шиповской крепостью". В екатерининские времена на этом месте стоял дом, в котором помещалась типография Н. И. Новикова, где он печатал свои издания. Дом этот был сломан тогда же, а потом, в первой половине прошлого столетия, был выстроен новый, который принадлежал генералу Шилову, известному богачу, имевшему в столице силу, человеку весьма оригинальному: он не брал со своих жильцов плату за квартиру, разрешал селиться по сколько угодно человек в квартире, и никакой не только прописки, но и записей жильцов не велось... Полиция не смела пикнуть перед генералом, и вскоре дом битком набился сбежавшимися отовсюду ворами и бродягами, которые в Москве орудовали вовсю и носили плоды ночных трудов своих скупщикам краденого, тоже ютившимся в этом доме. По ночам пройти по Лубянской площади было рискованно. Обитатели "Шиповской крепости" делились на две категории: в одной -- беглые крепостные, мелкие воры, нищие, сбежавшие от родителей и хозяев дети, ученики и скрывшиеся из малолетнего отделения тюремного замка, затем московские мещане и беспаспортные крестьяне из ближних деревень. Все это развеселый пьяный народ, ищущий здесь убежища от полиции. Категория вторая--люди мрачные, молчаливые. Они ни с кем не сближаются и среди самого широкого разгула, самого сильного опьянения никогда не скажут своего имени, ни одним словом не намекнут ни на что былое. Да никто из окружающих и не смеет к ним подступиться с подобным вопросом. Это опытные разбойники, дезертиры и беглые с каторги. Они узнают друг друга с первого взгляда и молча сближаются, как люди, которых связывает какое-то тайное звено. Люди из первой категории понимают, кто они, но, молча, под неодолимым страхом, ни словом, ни взглядом не нарушают их тайны. Первая категория исчезает днем для своих мелких делишек, а ночью пьянствует и спит. Вторая категория днем спит, а ночью "работает" по Москве или ее окрестностям, по барским и купеческим усадьбам, по амбарам богатых мужиков, по проезжим дорогам. Их работа пахнет кровью. В старину их называли "Иванами" а впоследствии -- "деловыми ребятами". И вот, когда полиция после полуночи окружила однажды дом для облавы и заняла входы, в это время возвращавшиеся с ночной добычи "иваны" заметили неладное, собрались в отряды и ждали в засаде. Когда полиция начала врываться в дом, они, вооруженные, бросились сзади на полицию, и началась свалка. Полиция, ворвавшаяся в дом, встретила сопротивление портяночников изнутри и налет "Иванов" снаружи. Она позорно бежала, избитая и израненная, и надолго забыла о новой облаве. "Иваны", являясь с награбленным имуществом, с огромными узлами, а иногда с возом разного скарба на отбитой у проезжего лошади, дожидались утра и тащили добычу в лавочки Старой и Новой площади, открывавшиеся с рассветом. Ночью к этим лавочкам подойти было нельзя, так как они охранялись огромными цепными собаками. И целые возы пропадали бесследно в этих лавочках, пристроенных к стене, где имелись такие тайники, которых в темных подвалах и отыскать было нельзя. Лавочки мрачны даже днем,-- что в них лежит, разглядеть нельзя. С виду, по наружно выставленному товару, каждая из этих лавочек как бы имеет свою специальную, небогатую торговлю. В одной продавали дешевые меха, в другой--старую, чиненую обувь, в третьей-- шерсть и бумагу, в четвертой--лоскут, в пятой--железный и медный лом... Но все это только приличная обстановка для непосвященных, декорация, за которой скрывается самая суть дела. В этих лавчонках, принималось все, что туда ни привозилось и ни приносилось,-- от серебряной ложки до самовара и от фарфоровой чашки до надгробного памятника... Как-то полиции удалось разыскать здесь даже медную десятипудовую пушку, украденную из Кремля. Днем лавочки принимали розницу от карманников и мелких воришек--от золотых часов до носового платка или сорванной с головы шапки, а на рассвете оптом, узлами, от "иванов" -- ночную добычу, иногда еще с необсохшей кровью. Получив деньги, "иваны" шли пировать в свои притоны, излюбленные кабаки и трактиры, в "Ад" на Трубу или "Поляков трактир". Мелкие воры и жулики сходились в притоны вечером, а "иваны" -- к утру, иногда даже не заходя в лавочки у стены, и прямо в трактирах, в секретных каморках "тырбанили слам" -- делили добычу и тут же сбывали ее трактирщику или специальным скупщикам. В дни существования "Шиповской крепости" главным разбойничьим притоном был близ Яузы "Поляков трактир", наполненный отдельными каморками, где производился дележ награбленного и продажа его скупщикам. Здесь собирались бывшие люди, которые ничего не боялись и ни над чем не задумывались... В одной из этих каморок четверо грабителей во время дележа крупной добычи задушили своего товарища, чтобы завладеть его долей... Здесь же, на чердаке, были найдены трубочистом две отрубленные ноги в сапогах. После дележа начиналось пьянство с женщинами или игра. Серьезные "иваны" не увлекались пьянством и женщинами. Их страстью была игра. Тут "фортунка" и "судьба" и, конечно, шулера. Трактир Полякова продолжал процветать, пока не разогнали Шиповку. Но это сделала не полиция. Дом после смерти слишком человеколюбивого генерала Шилова приобрело императорское человеколюбивое общество и весьма не человеколюбиво принялось оно за старинных вольных квартирантов. Все силы полиции и войска, которые были вызваны в помощь ей, были поставлены для осады неприступной крепости. Старики, помнящие эту ночь, рассказывали так: -- Нахлынули в темную ночь солдаты--тишина и мрак во всем доме. Входят в первую квартиру--темнота, зловоние и беспорядок, на полах рогожи, солома, тряпки, поленья. Во всей квартире оказалось двое: хозяин да его сын-мальчишка. В другой та же история, в третьей -- на столе полштофа вина, куски хлеба и огурцы--и ни одного жильца. А у всех выходов--солдаты, уйти некуда. Перерыли сараи, погреба, чуланы--нашли только несколько человек, молчаливых как пни, и только утром заря и первые лучи солнца открыли тайну, осветив крышу, сплошь усеянную оборванцами, лежащими и сидящими. Их согнали вниз, даже не арестовывали, а просто выгнали из дома, и они бросились толпами на пустыри реки Яузы и на Хитров рынок, где пооткрывался ряд платных ночлежных домов. В них-то и приютились обитатели Шиповки из первой категории, а "иваны" первое время поразбрелись, а потом тоже явились на Хитров и заняли подвалы и тайники дома Ромейко в "Сухом овраге". Человеколюбивое общество, кое-как подремонтировав дом, пустило в него такую же рвань, только с паспортами, и так же тесно связанную с толкучкой. Заселили дом сплошь портные, сапожники, барышники и торговцы с рук, покупщики краденого. Целые квартиры заняли портные особой специальности -- "раки". Они были в распоряжении хозяев, имевших свидетельство из ремесленной управы. "Раками" их звали потому, что они вечно, "как раки на мели", сидели безвыходно в своих норах, пропившиеся до последней рубашки. Шипов дом не изменил своего названия и сути. Прежде был он населен грабителями, а теперь заселился законно прописанными "коммерсантами", неусыпно пекущимися об исчезновении всяких улик кражи, грабежа и разбоя, "коммерсантами", сделавшими из этих улик неистощимый источник своих доходов, скупая и перешивая краденое. Смело можно сказать, что ни один домовладелец не получал столько верных и громадных процентов, какие получали эти съемщики квартир и приемщики краденого. В этом громадном трехэтажном доме, за исключением нескольких лавок, харчевен, кабака в нижнем этаже и одного притона-трактира, вся остальная площадь состояла из мелких, грязных квартир. Они были битком набиты базарными торговками с их мужьями или просто сожителями. Квартиры почти все на имя женщин, а мужья состоят при них. Кто портной, кто сапожник, кто слесарь. Каждая квартира была разделена перегородками на углы и койки... В такой квартире в трех-четырех разгороженных комнатках жило человек тридцать, вместе с детьми... Летом с пяти, а зимой с семи часов вся квартира на ногах. Закусив наскоро, хозяйки и жильцы, перекидывая на руку вороха разного барахла и сунув за пазуху туго набитый кошелек, грязные и оборванные, бегут на толкучку, на промысел. Это съемщики квартир, которые са- ми работают с утра до ночи. И жильцы у них такие же. Даже детишки вместе со старшими бегут на улицу и торгуют спичками и папиросами без бандеролей, тут же сфабрикованными черт знает из какого табака. Раз в неделю хозяйки кое-как моют и убирают свою квартиру или делают вид, что убирают,-- квартиры загрязнены до невозможности, и их не отмоешь. Но есть хозяйки, которые никогда или, за редким исключением, не больше двух раз в году убирают свои квартиры, населенные ворами, пьяницами и проститутками. Эти съемщицы тоже торгуют хламьем, но они выходят позже на толкучку, так как к вечеру обязательно напиваются пьяные со своими сожителями... Первая категория торговок являлась со своими мужьями и квартирантами на толкучку чуть свет и сразу успевала запастись свежим товаром, скупаемым с рук, и надуть покупателей своим товаром. Они окружали покупателя, и всякий совал, что у него есть: и пиджак, и брюки, и фуражку, и белье. Все это рваное, линючее, ползет чуть не при первом прикосновении. Калоши или сапоги окажутся подклеенными и замазанными, черное пальто окажется серо-буро-малиновым, на фуражке после первого дождя выступит красный околыш, у сюртука одна пола окажется синей, другая--желтой, а полспины--зеленой. Белье расползается при первой стирке. Это все "произведения" первой категории шиповских ремесленников, "выдержавших экзамен" в ремесленной управе. Чуть свет являлись на толкучку торговки, барахольщики первой категории и скупщики из "Шипова дома", а из желающих продать--столичная беднота: лишившиеся места чиновники приносили последнюю шинелишку с собачьим воротником, бедный студент продавал сюртук, чтобы заплатить за угол, из которого его гонят на улицу, голодная мать, продающая одеяльце и подушку своего ребенка, и жена обанкротившегося купца, когда-то богатая, боязливо предлагала самовар, чтобы купить еду сидящему в долговом отделении мужу. Вот эти-то продавцы от горькой нужды--самые выгодные для базарных коршунов. Они стаей окружали жертву, осыпали ее насмешками, пугали злыми намеками и угрозами и окончательно сбивали с толку. -- Почем? -- Четыре рубля,-- отвечает сконфуженный студент, никогда еще не видавший толкучки. -- Га! Четыре! А рублевку хошь? Его окружали, щупали сукно, смеялись и стояли все па рубле, и каждый бросал свое едкое слово: -- Хапаный!.. Покупать не стоит. Еще попадешься! Студент весь красный... Слезы на глазах. А те рвут... рвут... Плачет голодная мать. -- Может, нечистая еще какая! И торговка, вся обвешанная только что купленным грязным тряпьем, с презрением отталкивает одеяло и подушку, а сама так и зарится на них, предлагая пятую часть назначенной цены. -- Должно быть, краденый,--замечает старик барышник, напрасно предлагавший купчихе три рубля за самовар, стоящий пятнадцать, а другой маклак ехидно добавлял, видя, что бедняга обомлела от ужаса: -- За будочником бы спосылать... Эти приемы всегда имели успех: и сконфуженный студент, и горемыка-мать, и купчиха уступали свои вещи за пятую часть стоимости, только видавший виды чиновник равнодушно твердит свое да еще заступается за других, которых маклаки собираются обжулить. В конце концов, он продает свой собачий воротник за подходящую цену, которую ему дают маклаки, чтобы только он "не отсвечивал". Это картина самого раннего утра, когда вторая категория еще опохмеляется. Но вот выползает и она. Площадь меняет свое население, часы обирательства бедноты сменяются часами эксплуатации пороков и слабостей человеческих. На толкучке толчется масса пьяниц, притащивших и свое и чужое добро, чтобы только добыть на опохмелку. Это типы, подходящие к маклакам второй категории, и на них другой способ охоты приноровлен, потому что эти продавцы -- народ не совестливый и не трусливый, их и не запугаешь и не заговоришь. На одно слово десять в ответ, да еще родителей до прабабушки помянут. Сомнительного продавца окружают маклаки. Начинают рассматривать вещь, перевертывать на все стороны, смотреть на свет и приступают к торгу, предлагая свою цену: -- Два рубля? Полтора! Гляди сам, больше не стоит! -- Сказал два, меньше ни копья! -- Ну без четверти бери, леший ты упрямый! -- Два! -- безапелляционно отрезает тот. -- Ну, держи деньги, что с тобой делать! -- как бы нехотя говорит торговка, торопливо сует продавцу горсть мелочи и вырывает у него купленную вещь. Тот начинает считать деньги, и вместо двух у него оказывается полтора. -- Давай полтину! Ведь я за два продавал. Торговка стоит перед ним невозмутимо. -- Отдай мою вещь назад! -- Да бери, голубок, бери, мы ведь силой не отнимаем,--говорит торговка и вдруг с криком ужаса: --Да куды ж это делось-то? Ах, батюшки-светы, ограбили, среди белого дня ограбили! И с этими словами исчезает в толпе. Жаждущие опохмелиться отдают вещь за то, что сразу дадут, чтобы только скорее вина добыть -- нутро горит. Начиная с полдня являются открыто уже не продающие ничего, а под видом покупки проходят в лавочки, прилепленные в Китайской стене на Старой площади, где, за исключением двух-трех лавочек, все занимаются скупкой краденого. На углу Новой площади и Варварских ворот была лавочка рогожского старообрядца С. Т. Большакова, который торговал старопечатными книгами и дониконовскими иконами. Его часто посещали ученые и писатели. Бывали профессора университета и академики. Рядом с ним еще были две такие же старокнижные лавки, а дальше уж, до закрытия толкучки, в любую можно сунуться с темным товаром. Толкучка занимала всю Старую площадь--между Ильинкой и Никольской, и отчасти Новую -- между Ильинкой и Варваркой. По одну сторону--Китайская стена, по другую--ряд высоких домов, занятых торговыми помещениями. В верхних этажах--конторы и склады, а в нижних--лавки с готовым платьем и обувью. Все это товар дешевый, главным образом русский: шубы, поддевки, шаровары или пальто и пиджачные и сюртучные пары, сшитые мешковато для простого люда. Было, впрочем, и "модье" с претензией на шик, сшитое теми же портными. Лавки готового платья. И здесь, так же как на Сухаревке, насильно затаскивали покупателя. Около входа всегда галдеж от десятка "зазывал", обязанностью которых было хватать за полы проходящих по тротуарам и тащить их непременно в магазин, не обращая внимания, нужно или не нужно ему готовое платье. -- Да мне не надо платья!--отбивается от двух молодцов в поддевках, ухвативших его за руки, какой-нибудь купец или даже чиновник. -- Помилте, вышздоровье,-- или, если чиновник,-- васкобродие, да вы только поглядите товар. И каждый не отстает от него, тянет в свою сторону, к своей лавке. А если удастся затащить в лавку, так несчастного заговорят, замучат примеркой и уговорят купить, если не для себя, то для супруги, для деток или для кучера... Великие мастера были "зазывалы"! -- У меня только в лавку зайди, не надо, да купит! Уговорю!..--скажет хороший "зазывала". И действительно уговорит. Такие же "зазывалы" были и у лавок с готовой обувью на Старой площади, и в закоулках Ямского приказа на Москворецкой улице. И там и тут торговали специально грубой привозной обувью--сапогами и башмаками, главным образом кимрского производства. В семидесятых годах еще практиковались бумажные подметки, несмотря на то, что кожа сравнительно была недорога, но уж таковы были девизы и у купца и у мастера: "на грош пятаков" и "не обманешь--не продашь". Конечно, от этого страдал больше всего небогатый люд, а надуть покупателя благодаря "зазывалам" было легко. На последние деньги купит он сапоги, наденет, пройдет две-три улицы по лужам в дождливую погоду--глядь, подошва отстала и вместо кожи бумага из сапога торчит. Он обратно в лавку... "Зазывалы" уж узнали, зачем, и на его жалобы закидают словами и его же выставят мошенником: пришел, мол, халтуру сорвать, купил на базаре сапоги, а лезешь к нам... -- Ну, ну, в какой лавке купил? Стоит несчастный покупатель, растерявшись, глядит-- лавок много, у всех вывески и выходы похожи и у каждой толпа "зазывал"... Заплачет и уйдет под улюлюканье и насмешки... Был в шестидесятых годах в Москве полицмейстер Лужин, страстный охотник, державший под Москвой свою псарню. Его доезжачему всучили на Старой площади сапоги с бумажными подошвами, и тот пожаловался на это своему барину, рассказав, как и откуда получается купцами товар. Лужин послал его узнать подробности этой торговли. Вскоре охотник пришел и доложил, что сегодня рано на Старую площадь к самому крупному оптовику-торговцу привезли несколько возов обуви из Кимр. Лужин, захватив с собой наряд полиции, помчался на Старую площадь и неожиданно окружил склады обуви, указанные ему. Местному приставу он ничего не сказал, чтобы тот не предупредил купца. Лужин поспел в то самое время, когда с возов сваливали обувь в склады. Арестованы были все: и владельцы складов, и их доверенные, и приехавшие из Кимр с возами скупщики, и продавцы обуви. Опечатав товар и склады, Лужин отправил арестованных в городскую полицейскую часть, где мушкетеры выпороли и хозяев склада, и кимрских торговцев, привезших товар. Купцы под розгами клялись, что никогда таким товаром торговать не будут, а кимряки после жестокой порки дали зарок, что не только они сами, а своим детям, внукам и правнукам закажут под страхом отцовского проклятия ставить бумажные подошвы. И действительно, кимряки стали работать по чести, о бумажных подметках вплоть до турецкой войны 1877-- 1878 годов не слышно было. Но во время турецкой войны дети и внуки кимряков были "вовлечены в невыгодную сделку", как они объясняли на суде, поставщиками на армию, которые дали огромные заказы на изготовление сапог с бумажными подметками. И лазили по снегам балканским и кавказским солдаты в разорванных сапогах, и гибли от простуды... И опять с тех пор пошли бумажные подметки... на Сухаревке, на Смоленском рынке и по мелким магазинам с девизом "на грош пятаков" и "не обманешь--не продашь". Только с уничтожением толкучки в конце восьмидесятых годов очистилась Старая площадь, и "Шипов дом" принял сравнительно приличный вид. Отдел благоустройства МКХ в 1926 году привел китай-городскую стену--этот памятник старой Москвы--в тот вид, в каком она была пятьсот лет назад, служа защитой от набегов врага, а не тем, что застали позднейшие поколения. Вспоминается бессмертный Гоголь: "Возле того забора навалено на сорок телег всякого мусора. Что за скверный город. Только поставь какой-нибудь памятник или просто забор -- черт их знает, откудова и нанесут всякой дряни..." Такова была до своего сноса в 1934 году китайгород-ская стена, еще так недавно находившаяся в самом неприглядном виде. Во многих местах стена была совершенно разрушена, в других чуть не на два метра вросла в землю, башни изуродованы поселившимися в них людьми, которые на стенах развели полное хозяйство: дачи не надо!...Возле древней башни На стенах старинных были чуть не пашни. Из расщелин стен выросли деревья, которые были видны с Лубянской, Варварской, Старой и Новой площадей.

ТАЙНЫ НЕГЛИНКИ

Трубную площадь и Неглинный проезд почти до самого Кузнецкого моста тогда заливало при каждом ливне, и заливало так, что вода водопадом хлестала в двери магазинов и в нижние этажи домов этого района. Происходило это оттого, что никогда не чищенная подземная клоака Неглинки, проведенная от Самотеки под Цветным бульваром, Неглинным проездом. Театральной площадью и под Александровским садом вплоть до Москвы-реки, не вмещала воды, переполнявшей ее в дождливую погоду. Это было положительно бедствием, но "отцы города" не обращали на это никакого внимания. В древние времена здесь протекала речка Неглинка. Еще в екатерининские времена она была заключена в подземную трубу: набили свай в русло речки, перекрыли каменным сводом, положили деревянный пол, устроили стоки уличных вод через спускные колодцы и сделали подземную клоаку под улицами. Кроме "законных" сточных труб, проведенных с улиц для дождевых и хозяйственных вод, большинство богатых домовладельцев провело в Неглинку тайные подземные стоки для спуска нечистот, вместо того чтобы вывозить их в бочках, как это было повсеместно в Москве до устройства канализации. И все эти нечистоты шли в Москву-реку. Это знала полиция, обо всем этом знали гласные-домовладельцы, и все, должно быть, думали: не нами заведено, не нами и кончится! Побывав уже под Москвой в шахтах артезианского колодца и прочитав описание подземных клоак Парижа в романе Виктора Гюго "Отверженные", я решил во что бы то ни стало обследовать Неглинку. Это было продолжение моей постоянной работы по изучению московских трущоб, с которыми Неглинка имела связь, как мне пришлось узнать в притонах Грачевки и Цветного бульвара. Мне не трудно было найти двух смельчаков, решившихся на это путешествие. Один из них -- беспаспортный водопроводчик Федя, пробавлявшийся поденной работой, а другой -- бывший дворник, солидный и обстоятельный. На его обязанности было опустить лестницу, спустить нас в клоаку между Самотекой и Трубной площадью и затем встретить нас у соседнего пролета и опустить лестницу для нашего выхода. Обязанность Феди -- сопутствовать мне в подземелье и светить. И вот в жаркий июльский день мы подняли против дома Малюшина, близ Самотеки, железную решетку спускного колодца, опустили туда лестницу. Никто не обратил внимания на нашу операцию--сделано было все очень скоро: подняли решетку, опустили лестницу. Из отверстия валил зловонный пар. Федя-водопроводчик полез первый; отверстие, сырое и грязное, было узко, лестница стояла отвесно, спина шаркала о стену. Послышалось хлюпанье воды и голос, как из склепа: -- Лезь, что ли! Я подтянул выше мои охотничьи сапоги, застегнул на все пуговицы кожаный пиджак и стал спускаться. Локти и плечи задевали за стенки трубы. Руками приходилось крепко держаться за грязные ступени отвесно стоявшей, качающейся лестницы, поддерживаемой, впрочем, рабочим, оставшимся наверху. С каждым шагом вниз зловоние становилось все сильнее и сильнее. Становилось жутко. Наконец послышались шум воды и хлюпанье. Я посмотрел наверх. Мне видны были только четырехугольник голубого, яркого неба и лицо рабочего, державшего лестницу. Холодная, до костей пронизывающая сырость охватила меня. Наконец я спустился на последнюю ступеньку и, осторожно опуская ногу, почувствовал, как о носок сапога зашуршала струя воды. -- Опускайся смелей; становись, неглубоко тутот-ка,-- глухо, гробовым голосом сказал мне Федя. Я встал на дно, и холодная сырость воды проникла сквозь мои охотничьи сапоги. -- Лампочку зажечь не могу, спички подмокли! -- жалуется мой спутник. У меня спичек не оказалось. Федя полез обратно. Я остался один в этом замурованном склепе и прошел по колено в бурлящей воде шагов десять. Остановился. Кругом меня был мрак. Мрак непроницаемый, полнейшее отсутствие света. Я повертывал голову во все стороны, но глаз мой ничего не различал. Я задел обо что-то головой, поднял руку и нащупал мокрый, холодный, бородавчатый, покрытый слизью каменный свод и нервно отдернул руку... Даже страшно стало. Тихо было, только внизу журчала вода. Каждая секунда ожидания рабочего с огнем мне казалась вечностью. Я еще подвинулся вперед и услышал шум, похожий на гул водопада. Действительно, как раз рядом со мной гудел водопад, рассыпавшийся миллионами грязных брызг, едва освещенных бледно-желтоватым светом из отверстия уличной трубы. Это оказался сток нечистот из бокового отверстия в стене. За шумом я не слыхал, как подошел ко мне Федя и толкнул меня в спину. Я обернулся. В руках его была лампочка в пять рожков, но эти яркие во всяком другом месте огоньки здесь казались красными звездочками без лучей, ничего почти не освещавшими, не могшими побороть и фута этого мрака. Мы пошли вперед по глубокой воде, обходя по временам водопады стоков с улиц, гудевшие под ногами. Вдруг страшный грохот, будто от рушащихся зданий, заставил меня вздрогнуть. Это над нами проехала телега. Я вспомнил подобный грохот при моем путешествии в тоннель артезианского колодца, но здесь он был несравненно сильнее. Все чаще и чаще над моей головой гремели экипажи. С помощью лампочки я осмотрел стены подземелья, сырые, покрытые густой слизью. Мы долго шли, местами погружаясь в глубокую тину или невылазную, зловонную жидкую грязь, местами наклоняясь, так как заносы грязи были настолько высоки, что невозможно было идти прямо-- приходилось нагибаться, и все же при этом я доставал головой и плечами свод. Ноги проваливались в грязь, натыкаясь иногда на что-то плотное. Все это заплыло жидкой грязью, рассмотреть нельзя было, да и до того ли было. Дошагали в этой вони до первого колодца и наткнулись на спущенную лестницу. Я поднял голову, обрадовался голубому небу. -- Ну, целы? Вылазь!--загудел сверху голос. -- Мы пройдем еще, спускай через пролет. -- Ну-к что ж, уж глядеть так глядеть! Я дал распоряжение перенести лестницу на два пролета вперед; она поползла вверх. Я полюбовался голубым небом, и через минуту, утопая выше колен в грязи и каких-то обломках и переползая уличные отбросы, мы зашагали дальше. Опять над нами четырехугольник ясного неба. Через несколько минут мы наткнулись на возвышение под ногами. Здесь была куча грязи особенно густой, и, видимо, под грязью было что-то навалено... Полезли через кучу, осветив ее лампочкой. Я ковырнул ногой, и под моим сапогом что-то запружинило... Перешагнули кучу и пошли дальше. В одном из таких заносов мне удалось рассмотреть до половины занесенный илом труп громадного дога. Особенно трудно было перебраться через последний занос перед выходом к Трубной площади, где ожидала нас лестница. Здесь грязь была особенно густа, и что-то все время скользило под ногами. Об этом боязно было думать. А Федю все-таки прорвало: -- Верно говорю: по людям ходим. Я промолчал. Смотрел вверх, где сквозь железную решетку сияло голубое небо. Еще пролет, и нас ждут уже открытая решетка и лестница, ведущая на волю. Мои статьи о подземной клоаке под Москвой наделали шуму. Дума постановила начать перестройку Неглинки, и дело это было поручено моему знакомому инженеру Н. М. Левачеву, известному охотнику, с которым мы ездили не раз на зимние волчьи охоты. С ним, уже во время работ, я спускался второй раз в Неглинку около Малого театра, где канал делает поворот и где русло было так забито разной нечистью, что вода едва проходила сверху узкой струйкой: здесь и была главная причина наводнений. Наконец в 1886 году Неглинка была перестроена. Репортерская заметка сделала свое дело. А моего отчаянного спутника Федю Левачев взял в рабочие, как-то устроил ему паспорт и сделал потом своим десятником. За десятки лет после левачевской перестройки снова грязь и густые нечистоты образовали пробку в повороте канала под Китайским проездом, около Малого театра. Во время войны наводнение было так сильно, что залило нижние жилые этажи домов и торговые заведения, но никаких мер сонная хозяйка столицы--городская дума не принимала. Только в 1926 году взялся за Неглинку Моссовет и, открыв ее от Малого театра, под который тогда подводился фундамент, до половины Свердловской площади, вновь очистил загрязненное русло и прекратил наводнения. Я как-то шел по Неглинной и против Государственного банка увидал посреди улицы деревянный барак, обнесенный забором, вошел в него, встретил инженера, производившего работы,--оказалось, что он меня знал, и на мою просьбу осмотреть работы изъявил согласие. Посредине барака зияло узкое отверстие, из которого торчал конец лестницы. Я попробовал спуститься, но шуба мешала,--а упускать случай дать интересную заметку в "Вечернюю Москву", в которой я тогда работал, не хотелось. Я сбросил шубу и в одном пиджаке спустился вниз. Знакомый подземный коридор, освещенный тусклившимися сквозь туман электрическими лампочками. По всему желобу был настлан деревянный помост, во время оттепели все-таки заливавшийся местами водой. Работы уже почти кончились, весь ил был убран, и подземная клоака была приведена в полный порядок. Я прошел к Малому театру и, продрогший, промочив ноги и нанюхавшись запаха клоаки, вылез по мокрой лестнице. Надел шубу, которая меня не могла согреть, и направился в редакцию, где сделал описание работ и припомнил мое старое путешествие в клоаку. На другой день я читал мою статью уже лежа в постели при высокой температуре, от гриппа я в конце концов совершенно оглох на левое ухо, а потом и правое оказалось поврежденным. Это было эпилогом к моему подземному путешествию в бездны Неглинки сорок лет назад.

НОЧЬ НА ЦВЕТНОМ БУЛЬВАРЕ

Дырка в кармане! Что может быть ничтожнее этого? А случилось так, что именно эта самая маленькая, не замеченная вовремя дырка оказалась причиной многих моих приключений. Был август 1883 года, когда я вернулся после пятимесячного отсутствия в Москву и отдался литературной работе: писал стихи и мелочи в "Будильнике", "Развлечении", "Осколках", статьи по различным вопросам, давал отчеты о скачках и бегах в московские газеты. Между ипподромными знакомыми всех рангов и положений пришлось познакомиться с людьми самых темных профессий, но всегда щегольски одетых, крупных игроков в тотализатор. Я усиленно поддерживал подобные знакомства: благодаря им я получал интересные сведения для газет и проникал иногда в тайные игорные дома, где меня не стеснялись и где я встречал таких людей, которые были приняты в обществе, состояли даже членами клубов, а на самом деле были или шулера, или аферисты, а то и атаманы шаек. Об этом мирке можно написать целую книгу. Но я ограничусь только воспоминаниями об одном завсегдатае бегов, щеголе-блондине с пушистыми усами, имевшем даже собственного рысака, бравшего призы. В тот день, когда произошла история с дыркой, он подошел ко мне на ипподроме за советом: записывать ли ему свою лошадь на следующий приз, имеет ли она шансы? На подъезде, после окончания бегов, мы случайно еще раз встретились, и он предложил по случаю дождя довезти меня в своем экипаже до дому. Я отказывался, говоря, что еду на Самотеку, а это ему не по пути, но он уговорил меня и, отпустив кучера, лихо домчал в своем шарабане до Самотеки, где я зашел к моему старому другу художнику Павлику Яковлеву. Дорогой все время разговаривали о лошадях,--он считал меня большим знатоком и уважал за это. От Яковлева я вышел около часа ночи и зашлепал в своих высоких сапогах по грязи средней аллеи Цветного бульвара, по привычке сжимая в правом кармане неразлучный кастет--подарок Андреева-Бурлака. Впрочем, эта предосторожность была излишней: ни одной живой души, когда Осенний мелкий дождичек Сеет, сеет сквозь туман. Ночь была непроглядная. Нигде ни одного фонаря, так как по думскому календарю в те ночи, когда должна светить луна, уличного освещения не полагалось, а эта ночь по календарю считалась лунной. А тут еще вдобавок туман. Он клубился над кустами, висел на деревьях, казавшихся от этого серыми призраками. В такую только ночь и можно идти спокойно по этому бульвару, не рискуя быть ограбленным, а то и убитым ночными завсегдатаями, выходящими из своих трущоб в грачевских переулках и Арбузовской крепости, этого громадного бывшего барского дома, расположенного на бульваре. Самым страшным был выходящий с Грачевки на Цветной бульвар Малый Колосов переулок, сплошь занятый полтинными, последнего разбора публичными домами. Подъезды этих заведений, выходящие на улицу, освещались обязательным красным фонарем, а в глухих дворах ютились самые грязные тайные притоны проституции, где никаких фонарей не полагалось и где окна завешивались изнутри. Характерно, что на всех таких дворах не держали собак... Здесь жили женщины, совершенно потерявшие образ человеческий, и их "коты", скрывавшиеся от полиции, такие, которым даже рискованно было входить в ночлежные дома Хитровки. По ночам "коты" выходили на Цветной бульвар и на Самотеку, где их "марухи" за- марьяживали пьяных. Они или приводили их в свои притоны, или их тут же раздевали следовавшие по пятам своих "дам" "коты". Из последних притонов вербовались "составителями" громилы для совершения преступлений, и сюда никогда не заглядывала полиция, а если по требованию высшего начальства, главным образом прокуратуры, и делались обходы, то "хозяйки" заблаговременно знали об этом, и при "внезапных" обходах никогда не находили того, кого искали... Хозяйки этих квартир, бывшие проститутки большей частью, являлись фиктивными содержательницами, а фактическими были их любовники из беглых преступников, разыскиваемых полицией, или разные не попавшиеся еще аферисты и воры. У некоторых шулеров и составителей игры имелись при таких заведениях сокровенные комнаты, "мельницы", тоже самого последнего разбора, предназначенные специально для обыгрывания громил и разбойников, которые только в такие трущобы являлись для удовлетворения своего азарта совершенно спокойно, зная, что здесь не будет никого чужого. Пронюхают агенты шулера -- составителя игры, что у какого-нибудь громилы после удачной работы появились деньги, сейчас же устраивается за ним охота. В известный день его приглашают на "мельницу" поиграть в банк--другой игры на "мельницах" не было,-- а к известному часу там уж собралась стройно спевшаяся компания шулеров, приглашается и исполнитель, банкомет, умеющий бить наверняка каждую нужную карту,-- и деньги азартного вора переходят компании. Специально для этого и держится такая "мельница", а кроме того, в ней в дни, не занятые "деловыми", играет всякая шпана мелкотравчатая и дает верный доход--с банка берут десять процентов. На большие "мельницы", содержимые в шикарных квартирах, "деловые ребята" из осторожности не ходили -- таких "мельниц" в то время в Москве был десяток на главных улицах. Временем наибольшего расцвета такого рода заведений были восьмидесятые годы. Тогда содержательницы притонов считались самыми благонамеренными в поли- тическом отношении и пользовались особым попустительством полиции, щедро ими оплачиваемой, а охранное отделение не считало их "опасными для государственного строя" и даже покровительствовало им вплоть до того, что содержатели притонов и "мельниц" попадали в охрану при царских проездах. Тогда полиция была занята только вылавливанием "неблагонадежных", революционно настроенных элементов, которых арестовывали и ссылали сотнями. И блаженствовал трущобный мир на Грачевке и Цветном бульваре... Я шагал в полной тишине среди туманных призраков и вдруг почувствовал какую-то странную боль в левой ноге около щиколотки; боль эта стала в конце концов настолько сильной, что заставила меня остановиться. Я оглядывался, куда бы присесть, чтоб переобуться, но скамейки нигде не было видно, а нога болела нестерпимо. Тогда я прислонился к дереву, стянул сапог и тотчас открыл причину боли: оказалось, что мой маленький перочинный ножик провалился из кармана и сполз в сапог. Сунув ножик в карман, я стал надевать сапог и тут услышал хлюпанье по лужам и тихий разговор. Я притих за деревом. Со стороны Безымянки темнеет на фоне радужного круга от красного фонаря тихо движущаяся группа из трех обнявшихся человек. -- Заморился, отдохнем... Ни живой собаки нет... -- Эх, нюня дохлая! Ну, опускай... Крайние в группе наклонились, бережно опуская на землю среднего. "Пьяного ведут",-- подумал я. Успеваю рассмотреть огромную фигуру человека в поддевке, а рядом какого-то куцего, горбатого. Он качал рукой и отдувался. -- Какой здоровущий был, все руки оттянул! А здоровущий лежал плашмя в луже. -- Фокач, бросим его тут... а то в кусты рядом... -- Это у будки-то, дуроплясина! Побегут завтра лягаши по всем "хазам"... -- В трубу-то вернее, и концы в воду! -- Делать, так делать вглухую. Ну, берись! Теперь на руках можно. Большой взял за голову, маленький--за ноги, и понесли, как бревно. Я--за ними, по траве, чтобы не слышно. Дождик перестал. Журчала вода, стекая по канавке вдоль тротуара, и с шумом падала в приемный колодец подземной Неглинки сквозь железную решетку. Вот у нее-то "труженики" остановились и бросили тело на камни. -- Поднимай решеть! Маленький наклонился, а потом выпрямился: -- Чижало, не могу! -- Эх, рвань дохлая! Гигант рванул и сдвинул решетку. "Эге,-- сообразил я,-- вот что значит: "концы в воду". Я зашевелился в кустах, затопал и гаркнул на весь бульвар: --.Сюда, ребята! Держи их! И, вынув из кармана полицейский свисток, который на всякий случай всегда носил с собой, шляясь по трущобам, дал три резких, продолжительных свистка. Оба разбойника метнулись сначала вдоль тротуара, а потом пересекли улицу и скрылись в кустах на пустыре. Я подбежал к лежавшему, нащупал лицо. Борода и усы бритые... Большой стройный человек. Ботинки, брюки, жилет, а белое пятно оказалось крахмальной рубахой. Я взял его руку--он шевельнул пальцами. Жив! Я еще тройной свисток--и мне сразу откликнулись с двух разных сторон. Послышались торопливые шаги: бежал дворник из соседнего дома, а со стороны бульвара--городовой, должно быть, из будки... Я спрятался в кусты, чтобы удостовериться, увидят ли человека у решетки. Дворник бежал вдоль тротуара и прямо наткнулся на него и засвистал. Подбежал городовой... Оба наклонились к лежавшему. Я хотел выйти к ним, но опять почувствовал боль в ноге: опять провалился ножик в дырку! И это решило дальнейшее: зря рисковать нечего, завтра узнаю. Я знал, что эта сторона бульвара принадлежит первому участку Сретенской части, а противоположная с Безымянкой, откуда тащили тело,-- второму. На Трубной площади я взял извозчика и поехал домой. К десяти часам утра я был уже под сретенской каланчой, в кабинете пристава Ларепланда. Я с ним был хорошо знаком и не раз получал от него сведения для газет. У него была одна слабость. Бывший кантонист, десятки лет прослужил в московской полиции, дошел из городовых до участкового, получил чин коллежского асессора и был счастлив, когда его называли капитаном, хотя носил погоны гражданского ведомства. -- Капитан, я сейчас получил сведения, что сегодня ночью нашли убитого на Цветном бульваре. -- Во-первых, никакого убитого не было, а подняли пьяного, которого ограбили на Грачевке, перетащили его в мой участок и подкинули. Это уж у воров так заведено,-- чтобы хлопот меньше и им и нам. Кому надо в чужом участке доискиваться! А доказать, что перетащили, нельзя. Это первое. А второе: покорнейшая к вам просьба об этом ни слова в газете не писать. Я даже протокола не составлял и дело прикончил сам. Откуда только вы узнали--диву даюсь! Этого никто, кроме поднявших городовых да потерпевшего, не знает... А он-то и просил прекратить дело. Нет, уж вы, пожалуйста, не пишите, а то меня подведете,-- я и обер-полицмейстеру не доносил. И рассказал мне Ларепланд, что ночью привезли бесчувственно пьяного, чуть не догола раздетого человека, которого подняли на мостовой, в луже. -- Сперва думали--мертвый, положили в часовню, где два тела опившихся лежали, а он зашевелился и заговорил. Сейчас--в приемный покой, отходили, а утром я с ним разговаривал. Оказался богатый немец, в конторе Вогау его брат служит. Сейчас же его вызвали, он приехал в карете и увез брата. Немец загулял, попал в притон, девки затащили, а там опоили его "малинкой", обобрали и выбросили на мой участок. Это у нас то и дело бывает... То из того ко мне подарок, то наши ребята во второй подкинут... Там капитан Капени (тоже кантонист) мой приятель, ну и прекращаем дело. Да и пользы никому нет--все по-старому будет, одни хлопоты. Хорошо, что еще жив остался--вовремя признак жизни подал! Молодой, красивый немец... Попал в притон в нетрезвом виде, заставили его пиво пить вместе с девками. Помнит только, что все пили из стаканов, а ему поднесли в граненой кружке с металлической крышкой, а на крышке птица,-- ее только он и запомнил... Я пообещал ничего не писать об этом происшествии и, конечно, ничего не рассказал приставу о том, что видел ночью, но тогда же решил заняться исследованием Грачевки, так похожей на Хитровку, Арженовку, Хапиловку и другие трущобы, которые я не раз посещал.

КРУЖКА С ОРЛОМ

В свободный вечер попал на Грачевку. Послушав венгерский хор в трактире "Крым" на Трубной площади, где встретил шулеров -- постоянных посетителей скачек--и кой-кого из знакомых купцов, я пошел по грачевским притонам, не официальным, с красными фонарями, а по тем, которые ютятся в подвалах на темных, грязных дворах и в промозглых "фатерах" "Колосовки", или "Безымянки", как ее еще иногда называли. К полуночи этот переулок, самый воздух которого был специфически зловонен, гудел своим обычным шумом, в котором прорывались звуки то разбитого фортепьяно, то скрипки, то гармоники; когда отворялись двери под красным фонарем, то неслись пьяные песни. В одном из глухих, темных дворов свет из окон почти не проникал, а по двору двигались неясные тени, слышались перешептывания, а затем вдруг женский визг или отчаянная ругань... Передо мной одна из тех трущоб, куда заманиваются пьяные, которых обирают дочиста и выбрасывают на пустыре. Около входов стоят женщины, показывают "живые картины" и зазывают случайно забредших пьяных, обещая за пятак предоставить все радости жизни вплоть до папироски за ту же цену... Когда я пересек двор и подошел к входу в подвал, расположенному в глубине двора, то услыхал приглашение на французском языке и далее по-русски: -- Зайдите к нам, у нас весело! От стены отделилась высокая женщина и за рукав потащила меня вниз по лестнице. -- У нас и водка и пиво есть. Вошли. Перед глазами мельтешился красноватый свет среди пара и копоти. Хаос звуков. Под черневшими сводами огромной комнаты стояли три стола. На стене близ двери коптила жестяная лампочка, и черная струйка дыма расходилась воронкой под сводом, сливаясь незаметно с черным от сажи потолком. На двух столах стояли такие же лампочки, пустые бутылки, валялись объедки хлеба, огурцов, селедки. На крайнем к окну столе шла ожесточенная игра в банк. Метал плотный русак богатырского сложения, с окладистой, степенной бородой, в поддевке. Засученные рукава открывали громадные кулаки, в которых почти исчезала колода карт. Кругом теснились оборванные, бледные, с пылающими взорами понтеры. -- Семитка око... -- Имею--пятак. На пе. -- Угол от пятака...-- слышались возгласы игроков. Дальше, сквозь отворенную дверь, виднелась другая такая же комната. Там тоже стоял в глубине стол, но уже с двумя свечками, и за столом тоже шла игра в карты... Передо мной, за столом без лампы, сидел небритый бледный человек в форменной фуражке, обнявшись с пьяной бабой, которая выводила фальцетом: И чай пил-ла, и б-булк-и ела, Поз-за-была и с кем си-идела. Испитой юноша, на вид лет семнадцати, в лакированных сапогах, в венгерке и в новом картузе на затылке, стуча дном водочного стакана по столу, убедительно доказывал что-то маленькому потрепанному человечку: -- Слушай, ты... -- И что слушай? Что слушай? Работали вместе, и слам пополам... -- Оно пополам и есть!.. Ты затырка, я по ширмохе, тебе лопатошник, а мне бака... В лопатошнике две красных!.. -- Бака-то полета ходит, небось анкер... -- Провалиться, за четвертную ушла... -- Заливаешь! -- Пра-слово! Чтоб сдохнуть! -- Где же они? -- Прожил! Вот коньки лаковые, вот чепчик... Ни финаги в кармане! -- Глянь-ка, Оська, какой стрюк заполз! Испитой юноша посмотрел на меня, и я услышал, как он прошептал: -- Не лягаш1 ли? -- Тебе все лягавые чудятся... -- Не-ет. Просто стрюк шатаный... -- Да вот сейчас узнаем...-- Он обратился к приведшей меня "даме":--Па-алковни-ца, что, кредитного свово, что ли, привела? Полковница повернула в говорившему свое строгое, густо наштукатуренное лицо, подмигнула большими черными, глубоко запавшими глазами и крикнула: -- Барин выпить хочет. Садитесь, садитесь! Je vous prie!2 -- Садись--гость будешь, вина купишь--хозяин будешь! -- крикнул бородач-банкомет, тасовавший карты. Я сел рядом с Оськой. -- Что ж, барин, ставь вина, угощай свою полковницу,-- проговорил юноша в венгерке. -- Изволь! -- Да уж расшибись на рупь-целковый, всех угощай. Вон и барон мучится с похмелья. Мужчина в форменной фуражке лихо подлетел ко мне и скороговоркой выпалил: -- Барон Дорфгаузен... Отто Карлович... Прошу любить и жаловать,-- он шаркнул ножкой в опорках. -- Вы барон?--спросил я. -- Ma parole! Даю слово! Барон и губернский секретарь... в Лифляндии родился, в Берлине обучался, в Москве с кругу спился и вдребезги проигрался... Одолжите двугривенный. Пойду отыгрываться... До первой встречи. -- Извольте! И через минуту слышался его властный голос: ------------------------------- 1 Сыщик. 2 Прошу вас! (фр.) -- Куш под картой. Имею... Имею... -- Верно, господин, он настоящий барон,--зашептал мне Оська.--Теперь свидетельства на бедность да разные фальшивые удостоверения строчит... А как печати на копченом стекле салит! Ежели желаете вид на жительство--прямо к нему. И такция недорогая... Сейчас ежели плакат, окромя бланка, полтора рубля, вечность -- три. -- Вечность? -- Да, дворянский паспорт или указ об отставке... С чинами, с орденами пропишет... -- Барон... Полковница...-- в раздумье проговорил я. -- И полковница настоящая, а не то что какая-нибудь подполковница... Она с самим живет... Заведение на ее имя. Тут полковница перебила его и, пересыпая речь безграмотными французскими фразами, начала рассказывать, как ее выдали подростком еще за старика, гарнизонного полковника, как она с соседом-помещиком убежала за границу, как тот ее в Париже бросил, как впоследствии она вернулась домой, да вот тут в Безымянке и очутилась. -- Ну ты, стерва, будет языком трепать, тащи пива! --крикнул, не оглядываясь, банкомет. -- Несу, оголтелый, чего орешь, каторга! -- Унгдюк! Не везет... А? Каково? Нет, вы послушайте. Ставлю на шестерку куш--дана! На пе. Имею полкуша на пе, очки вперед... Взял. Отгибаюсь--бита. Тем же кушем иду--бита... Ставлю на смарку--бита! Подряд, подряд!.. -- Проиграли, значит? -- Вдрызг! А ведь только последнюю бы дали--и я крез! Талию изучил--и вдруг бита!.. Одолжите еще... до первой встречи... Тот же куш... Опять даю двугривенный. -- Ол-райт! Это по-барски... До первой встречи!.. Полковница налила пива в четыре стакана, а для меня в хрустальную кружку с мельхиоровой крышкой, на которой красовался орел. Барон оторвался на минуту от карт и, подняв стакан, молодецки возгласил: -- За здоровье дам! Ур-ра!.. -- А вы что же не пьете? Кушайге!--обратилась ко пне полковница. -- Не пью пива...--коротко ответил я. В это время игра кончилась. Банкомет, сунув карты и деньги в карман и убавив огонь в лампе, встал. -- Шабаш, до завтра! Выкидывайтесь все отсель. Игроки, видимо привыкшие ему повиноваться, мгновенно поднялись и молча ушли. Остался только барон, все еще ерепенившийся. Банкомет выкинул ему двугривенный: -- Подавись и выкидывайся!.. Надоел ты мне. Куш под картой, очки вперед!.. На грош амуниции, на рубль амбиции! Уходи, не проедайся! Банкомет взял за плечи барона и вмиг выставил его за дверь, которую тотчас же запер на крюк. Даже выругаться барон не успел. Остались: Оська, карманник в венгерке, пьяная баба, полковница и банкомет. Он подсел к нам. Из соседней комнаты доносились восклицания картежников. Там, должно быть, шла игра серьезная. Полковница вновь наполнила пивом стаканы, а мне придвинула мою нетронутую кружку: -- Кушайте же, не обижайте нас. -- Да ведь не один же я? Вот и молодой человек не пьет... -- Шалунок-то? Ему нельзя,--сказал Оська. -- Ему доктор запретил...--успокоила полковница. -- А вот вы, барин, чего не пьете? У нас так не полагается. Извольте пить! -- сказал бородач-банкомет и потянулся ко мне чокаться. Я отказался. -- Считаю это за оскорбление. Вы брезгуете нами! Это у нас не полагается. Пейте! Ну? Не доводи до греха, пей! -- Нет! -- А, нет? Оська, лей ему в глотку! Банкомет вскочил со стула, схватил меня одной рукой за лоб, а другой за подбородок, чтобы раскрыть мне рот. Оська стоял с кружкой, готовый влить пиво насильно мне в рот. Это был решительный момент. Я успел выхватить из кармана кастет и прямым ударом ткнул в зубы нападавшего. Он с воем грохнулся на пол. -- Что еще там? -- раздался позади меня голос, и из двери вышел человек в черном сюртуке, а следом за ним двое остановились на пороге, заглядывая к нам. Человек в сюртуке повернулся ко мне, и мы оба замерли от удивления. -- Это вы?--воскликнул человек в сюртуке и одним взмахом отшиб в сторону вскочившего с пола и бросившегося на меня банкомета, борода которого была в крови. Тот снова упал. Передо мной, сконфуженный и пораженный, стоял беговой "спортсмен", который вез меня в своем шарабане. Все остальные окаменели. Он выхватил из рук еще стоявшего у стола Оськи кружку с пивом и выплеснул на пол. -- Убери! -- приказал он дрожавшей от страха полковнице.--Владимир Алексеевич, как вы сюда попали? Зайдемте ко мне в комнату. -- Ну вас к черту! Я домой... И, надвинув шапку, я шагнул к двери. На полу стонал, лежа на брюхе и выплевывая зубы, банкомет. -- Нет, нет, я вас провожу!.. Выскочил за мной, под локоть помогая мне подняться по избитым камням лестницы, и бормотал извинения... Я упорно молчал. В голове мелькало: "Концы в воду, Ларепланд с "малинкой", немец, кружка с птицей..." "Спортсмен" продолжал рассыпаться передо мной в извинениях и между прочим сказал: -- Все-таки я вас спас от Самсона. Он ведь мог вас изуродовать. -- Ну, спас-то я себя сам, потому что "малинки" не выпил. -- Откуда вы знаете? -- встрепенулся он и вдруг спохватился и уже другим тоном добавил: -- Какой такой "малинки"? -- А которую ты выплеснул из кружки. Мало ли что я знаю. -- Вы... вы...--Зубы стучали, слово не выходило. -- Все знаю, да молчать умею. -- Вижу-с. Вот потому-то я хотел, чтобы вы ко мне в комнату зашли. Там отдельный выход. Приятели собрались... В картишки поиграть. Ведь я здесь не живу... -- Видел... Голиафа, маркера, узнал. -- Да... он под рукой сидел... метал Кречинский. Там еще Цапля... Потом Ватошник, потом... -- Ватошник? Тимошка? Да ведь он сыщик! -- Кому сыщик, а нам дружок... Еще раз, простите великодушно. -- Помни: я все знаю, но и виду не подам никогда. Будто ничего не было. Прощай!--крикнул я ему уже из калитки... При встречах "спортсмен" старался мне не показываться на глаза, но раз поймал меня одного на беговой аллее и дрожащим голосом зашептал: -- Обещались, Владимир Алексеевич, а вот в газете-то что написали? Хорошо, что никто внимания не обратил, прошло пока... А ведь как ясно--Феньку все знают за полковницу, а барона по имени-отчеству целиком назвали, только фамилию другую поставили, его ведь вся полиция знает, он даже прописанный. Главное вот барон... -- Ну, успокойся, больше не буду. Действительно, я напечатал рассказ "В глухую", где подробно описал виденный мною притон, игру в карты, отравленного "малинкой" гостя, которого потащили сбросить в подземную клоаку, приняв за мертвого. Только Колосов переулок назвал Безымянным. Обстановку описал и в подробностях, как живых, действующих лиц. Барон Дорфгаузен, Отто Карлович... и это действительно было его настоящее имя. А эпиграф к рассказу был такой: "...При очистке Неглинного канала находили кости, похожие на человеческие..."

ДРАМАТУРГИ ИЗ "СОБАЧЬЕГО ЗАЛА"

Все от пустяков -- вроде дырки в кармане. В те самые времена, о которых я пишу сейчас, был у меня один разговор: -- Персидская ромашка! О нет, вы не шутите, это в жизни вещь великая. Не будь ее на свете--не был бы я таким, каким вы меня видите, а мой патрон не состоял бы в членах Общества драматических писателей и не получал бы тысячи авторского гонорара, а "Собачий зал"... Вы знаете, что такое "Собачий зал"?.. -- Не знаю. -- А еще репортер известный, "Собачьего зала" не знаете! Разговор этот происходил на империале вагона конки, тащившей нас из Петровского парка к Страстному монастырю. Сосед мой, в свеженькой коломянковой паре, шляпе калабрийского разбойника и шотландском шарфике, завязанном "неглиже с отвагой, а ля черт меня побери", был человек с легкой проседью на висках и с бритым актерским лицом. Когда я на станции поднялся по винтовой лестнице на империал, он назвал меня по фамилии и, подвинувшись, предложил место рядом. Он курил огромную дешевую сигару. Первые слова его были: -- Экономия: внизу в вагоне пятак, а здесь, на свежем воздухе, три копейки... И не из экономии я езжу здесь, а вот из-за нее...-- И погрозил дымящейся сигарищей.-- Именно эти сигары только и курю... Три рубля вагон, пол-тора рубля грядка, да-с,-- клопосдохс, настоящий империал, потому что только на империале конки и курить можно... Не хотите ли сделаться империалистом? -- предлагает мне сигару. -- Не курю,-- и показал ему в доказательство табакерку, предлагая понюшку. -- Нет уж, увольте. Будет с меня домашнего чиханья. А потом и бросил ту фразу о персидской ромашке... Швырнул в затылок стоявшего на Садовой городового окурок сигары, достал из кармана свежую, закурил и отрекомендовался: -- Я--драматург Глазов. Вас я, конечно, знаю. -- А какие ваши пьесы? -- Мои? А вот... И он перечислил с десяток пьес, которые, судя по афишам, принадлежали перу одного известного режиссера, прославившегося обилием переделок иностранных пьес. Его я знал и считал, что он автор этих пьес. -- Послушайте, да вы перечисляете пьесы, принадлежащие...--Я назвал фамилию. -- Да, они принадлежали ему, а автор их--я. Семнадцать пьес в прошлом году ему сделал и получил за это триста тридцать четыре рубля. А он на каждой сотни наживает, да и писателем драматическим числится, хотя собаку через "ять" пишет. Прежде в парикмахерской за кулисами мастерам щипцы подавал, задаром нищих брил, постигая ремесло, а теперь вот и деньги, и почет, и талантом считают... В Обществе драматических писателей заседает... Больше ста пьес его числится по каталогу, переведенных с французского, английского, испанского, польского, венгерского, итальянского и пр. и пр. А все они переведены с "арапского"! -- Как же это случилось? -- Да так. Года два назад написал я комедию. Туда, сюда -- не берут. Я -- к нему в театр. Не застаю. Иду на дом. Он принимает меня в роскошном кабинете. Сидит важно, развалясь в кресле у письменного стола. -- Написал я пьесу, а без имени не берут. Не откажите поставить свое имя рядом с моим, и гонорар пополам,-- предлагаю ему. Он взял пьесу и начал читать, а мне дал сигару п газету. -- И талант у вас есть, и сцену знаете, только мне свое имя вместе с другим ставить неудобно. К нашему театру пьеса тоже не подходит. -- Жаль! -- Вам, конечно, деньги нужны? Да? -- Прямо жить нечем. -- Ну так вот, переделайте мне эту пьесу. И подал мне французскую пьесу, переведенную одним небезызвестным переводчиком, жившим в Харькове. Я посмотрел новенькую, только что процензурованную трехактную пьесу. -- Как переделать? Да ведь она переведена! -- Да очень просто: сделать нужно так, чтобы пьеса осталась та же самая, но чтобы и автор и переводчик не узнали ее. Я бы это сам сделал, да времени нет... Как эту сделаете, я сейчас же другую дам. Я долго не понимал сначала, чего он, собственно, хочет, а он начал мне способы переделки объяснять, и так-то образно, что я сразу постиг, в чем дело. -- Ну-с, так через неделю чтобы пьеса была у меня. Неделя -- это только для начала, а там надо будет пьесы в два дня перешивать. Через неделю я принес. Похвалил, дал денег и еще пьесу. А там и пошло, и пошло: два дня--трехактный фарс и двадцать пять рублей. Пьеса его и подпись его, а работа целиком моя. Я заинтересовался, слушал и ровно ничего не понимал. Вагон остановился у Страстного, и, слезая с империала, Глазов предложил мне присесть на бульваре, у памятника Пушкину. Он рассказывал с увлечением. Я слушал со вниманием. -- Как же вы переделывали и что? Откуда же режиссер брал столько пьес для переделки? -- спросил я. -- Да ведь он же режиссер. Ну, пришлют ему пьесу для постановки в театре, а он сейчас же за мной. Прихожу к нему тайком в кабинет. Двери позатворяет, слышу--в гостиной знакомые голоса, товарищи по сцене там, а я, как краденый. Двери кабинета на ключ. Подает пьесу -- только что с почты -- и говорит: -- Сделай к пятнице. В субботу должны отослать обратно. Больше двух дней держать нельзя. Раз в пьесе, полученной от него, письмо попалось: писал он сам автору, что пьеса поставлена быть не может по независящим обстоятельствам. Конечно, зачем чужую ставить, когда своя есть! Через два дня я эту пьесу перелицевал, через месяц играли ее, а фарс с найденным письмом отослали автору обратно в тот же день, когда я возвратил его. Мой собеседник увлекся. -- И сколько пьес я для него переделал! И как это просто! Возьмешь, это самое, новенькую пьесу, прочитаешь и первое дело даешь ей подходящее название. Например, автор назвал пьесу "В руках", а я сейчас-- "В рукавицах", или назовет автор -- "Рыболов", а я -- "На рыбной ловле". Переменишь название, принимаешься за действующих лиц. Даешь имена, какие только в голову взбредут, только бы на французские походили. Взбрело в голову первое попавшееся слово, и сейчас его на французское. Маленьких персонажей перешиваешь по-своему: итальянца делаешь греком, англичанина--американцем, лакея--горничной... А чтобы пьесу совсем нельзя было узнать, вставишь автомата или попугая. Попугай или автомат на сцене, а нужные слова за него говорят за кулисами. Ну-с, с действующими лицами покончишь, декорации и обстановку переиначишь. Теперь надо изменять по-своему каждую фразу и перетасовывать явления. Придумываешь эффектный конец, соль оригинала заменяешь сальцем, и пьеса готова. Он сразу впал в минорный тон. -- Обворовываю талантливых авторов! Ведь на это я пошел, когда меня с квартиры гнали... А потом привык. Я из-за куска хлеба, а тот имя свое на пьесах выставляет, слава и богатство у него. Гонорары авторские лопатой гребет, на рысаках ездит... А я? Расходы все мои, получаю за пьесу двадцать рублей, из них пять рублей переписчикам... Опохмеляю их, оголтелых, чаем пою... Пока не опохмелишь, руки-то у них ходуном ходят... Он много еще говорил и взял с меня слово обязательно посетить его. -- Мы только с женой вдвоем. Она -- бывшая провинциальная артистка, драматическая инженю. Завтра п свободен, заказов пока нет. Итак, завтра в час дня. -- Даю слово. На другой день я спускался в подвальный этаж домишка рядом с трактиром "Молдавия", на Живодерке1, в квартиру Глазова. В темных сенцах, куда выходили двери двух квартир, стояли три жалких человека, одетых в лохмотья; четвертый -- в крахмальной рубахе и в одном жилете --из большой коробки посыпал оборванцев каким-то порошком. Пахло чем-то знакомым. -- Здравствуйте, Глазов!--крикнул я с лестницы. -- А, это вы? Владимир Алексеевич! Сейчас... Только пересыплю этих дьяволов.-- И он бросал горстями порошок за ворот, за пазуху, даже за пояс брюк трем злополучникам. Несчастные ежились, хохотали от щекотки и чихали. -- Ну, подождите, пока не повылазят. А мы пойдем. Пожалуйте! И он отворил передо мной дверь в свою довольно чистую квартирку. -- Что за история?--спрашиваю я. -- Переписчики пришли,-- серьезно ответил мне Глазов.-- Сейчас заказ принесли срочный. -- Так в чем же дело? -- Персидской ромашкой я пересыпаю... А без этого их нельзя... Извините меня... Я сейчас оденусь. Он накинул пиджак. -- Эллен! Ко мне мой друг пришел... Писатель... Приготовь нам закусить... Да иди сюда. -- Mille pardon... Я не одета еще. Из спальни вышла молодая особа с папильотками в волосах и следами грима и пудры на усталом лице. -- Моя жена... Стасова-Сарайская... Инженивая драмати. -- Ах, Жорж! Не может он без глупых шуток! -- улыбнулась она мне.-- Простите, у нас беспорядок. Жорж возится с этой рванью, с переписчиками... Сидят и чешутся... На сорок копеек в день персидской ромашки выходит... А то без нее такой зоологический сад из квартиры сделают, что сбежишь... Они из "Собачьего зала". Глазов перебивает: -- Да. Великое дело--персидская ромашка. Сам я это изобрел. Сейчас их осыплешь -- ив бороду, и в го- ------------------------------- 1 Теперь на улице Красина. лову, и в белье, у которых есть... Потом полчасика подержишь в сенях, и все в порядке: пишут, не чешутся, и в комнате чисто... -- Так, говорите, без персидской ромашки и пьес не было бы? -- Не было бы. Ведь их в квартиру пускать нельзя без нее... А народ они грамотный и сцену знают. Некоторые--бывшие артисты... В два дня пьесу стряпаем: я--явление, другой--явление, третий--явление, и кипит дело... Эллен, ты угощай завтраком гостя, а я займусь пьесой... Уж извините меня... Завтра утром сдавать надо... Посидите с женой. Мы вошли в комнату рядом со спальней, где на столе стояла бутылка водки, а на керосинке жарилось мясо. В декабре стояла сырая, пронизывающая погода: снег растаял, стояли лужи; по отвратительным московским мостовым проехать невозможно было ни на санях, ни на колесах. То же самое было и на Живодерке, где помещался "Собачий зал Жана де Габриель". Населенная мастеровым людом, извозчиками, цыганами и официантами, улица эта была весьма шумной и днем и ночью. Когда уже все "заведения с напитками" закрывались и охочему человеку негде было достать живительной влаги, тогда он шел на эту самую улицу и удовлетворял свое желание в "Таверне Питера Питта". Так называлась винная лавка Ивана Гаврилова на языке обитателей "Собачьего зала", состоявшего при "Таверне Питера Питта". По словам самого Жана Габриеля, он торговал напитками по двум уставам: с семи утра до одиннадцати вечера -- по питейному, а с одиннадцати вечера до семи утра -- по похмельному. Вечером, в одиннадцать часов, лавка запиралась, но зато отпиралась каморка в сенях, где стояли два громадных сундука--один с бутылками, другой с полубутылками. Торговала ими "бабушка" на вынос и распивочно в "Собачьем зале". На вынос торговали через форточку. Покупатель постучит с заднего двора, сунет деньги молча и молча получит бутылку. Форточка эта называлась "шланбой". Таких "шланбоев" в Москве было много: на Грачевке, на Хитровке и на окраинах. Если ночью надо достать водки, подходи прямо к городовому, спроси, где достать, и он укажет дом: -- Войдешь в ворота, там шланбой, занавеска красная. Войдешь, откроется форточка... А потом мне гривенник сунешь или дашь глотнуть из бутылки. Возвращаясь часу во втором ночи с Малой Грузинской домой, я скользил и тыкался по рытвинам тротуаров Живодерки. Около одного из редких фонарей этой цыганской улицы меня кто-то окликнул по фамилии, и через минуту передо мной вырос весьма отрепанный, небритый человек с актерским лицом. Знакомые черты, но никак не могу припомнить. Он назвался. -- Запутался, брат, запил. Второй год в "Собачьем зале" пребываю. Сцену бросил, переделкой пьес занимаюсь. Я помнил его молодым человеком, талантливым начинающим актером, и больно стало при виде этого опустившегося бедняка: опух, дрожит, глаза слезятся, челюсти не слушаются. -- Водочки бы,-- нерешительно обратился он ко мне. -- Да ведь поздно, а то угостил бы. -- Нет, что ты! Пойдем со мною, вот здесь рядом... Он ухватил меня за рукав и торопливо зашагал по обледенелому тротуару. На углу переулка стоял деревянный двухэтажный дом и рядом с ним, через ворота, освещенный фонарем, старый флигель с казенной зеленой вывеской "Винная лавка". Мы остановились у ворот. Актер стукнул в калитку. -- Кто еще? -- прохрипели со двора. -- Сезам, отворись,-- ответил мой спутник. -- Кто? -- громче хрипело со двора. -- Шланбой. По этому магическому слову калитка отворилась, со двора пахнуло зловонием, и мы прошли мимо дворника в тулупе, с громадной дубиной в руках, на крыльцо флигеля и очутились в сенях. -- Держись за меня, а то загремишь,-- предупредил меня спутник. Роли переменились: теперь я держался за его руку. Он отворил дверь. Пахнуло теплом, ужасным, зловонным теплом жилой трущобы. Картина, достойная описания: маленькая комната, грязный стол с пустыми бутылками, освещенный жестяной лампой; налево громадная русская печь (помещение строилось под кухню), а на полу вповалку спало более десяти человек обоего пола, вперемежку, так тесно, что некуда было поставить ногу, чтобы добраться до стола. -- Вот мы и дома,-- сказал спутник и заорал диким голосом:--Проснитесь, мертвые, восстаньте из гробов! Мы водки принесли!.. Кучи лохмотьев зашевелились, послышались недовольные голоса, ругань. А он продолжал: -- Мы водки принесли! И полез на печь. -- Бабка, водки! -- Ишь вас носит, дьяволы-полунощники, покоя вам нет... -- Аркашка, ты? -- послышалось с печи. -- Ас полу вставали, протирали глаза, бормотали: -- Где водка?.. -- Дайте, черти, воды! Горло пересохло! -- стонала полураздетая женщина, с растрепанными волосами, матово-бледная, с синяком на лбу. -- Аркашка, кого привел?.. Карася? -- Да еще какого, бабка... Водки! С печи слезли грязная, морщинистая старуха и оборванный актер, усиленно старавшийся надеть пенсне с одним стеклом: другое было разбито, и он закрывал глаз, против которого не было стекла. -- Тоже артист и автор,-- рекомендовал Аркашка. Я рассматривал комнату. Над столом углем была нарисована нецензурная карикатура, изображавшая человека, который, судя по лицу, много любил и много пострадал от любви; под карикатурой подпись: "Собачий зал Жана де Габриель". Здесь жили драматурги и артисты, работавшие на своих безграмотных хозяев.

КУПЦЫ

Во всех благоустроенных городах тротуары идут по обе стороны улицы, а иногда, на особенно людных местах, поперек мостовых для удобства пешеходов делались то из плитняка, то из асфальта переходы. А вот на Большой Дмитровке булыжная мостовая пересечена наискось прекрасным тротуаром из гранитных плит, по которому никогда и никто не переходит, да и переходить незачем: переулков близко нет. Этот гранитный тротуар начинается у подъезда небольшого особняка с зеркальными окнами. И как раз по обе стороны гранитной диагонали Большая Дмитровка была всегда самой шумной улицей около полуночи. В Богословском (Петровском) переулке с 1883 года открылся театр Корша. С девяти вечера отовсюду по-одиночке начинали съезжаться извозчики, становились в линию по обеим сторонам переулка, а не успевшие занять место вытягивались вдоль улицы по правой ее стороне, так как левая была занята лихачами и парными "голубчиками", платившими городу за эту биржу крупные суммы. "Ваньки", желтоглазые погонялки--эти извозчики низших классов, а также кашники, приезжавшие в столицу только на зиму, платили "халтуру" полиции. Дежурные сторожа и дворники, устанавливавшие порядок, подходили к каждому подъезжающему извозчику, и тот совал им в руку заранее приготовленный гривенник. Городовой важно прогуливался посередине улицы и считал запряжки для учета при дележе. Иногда он подходил к лихачам, здоровался за руку: взять с них, с биржевых плательщиков, было нечего. Разве только приятель-лихач угостит папироской. Прохожих в эти театральные часы на улице было мало. Чаще других пробегали бедно одетые студенты, возвращаясь в свое общежитие на заднем дворе купеческого особняка. Извозчики стояли кучками у своих саней, курили, болтали, распивали сбитень, а то и водочку, которой приторговывали сбитенщики, тоже с негласного разрешения городового. Еще с начала вечера во двор особняка въехало несколько ассенизационных бочек, запряженных парами кляч, для своей работы, которая разрешалась только по ночам. Эти "ночные брокары", прозванные так в честь известной парфюмерной фирмы, открывали выгребные ямы и переливали содержимое черпаками на длинных рукоятках и увозили за заставу. Работа шла. Студенты протискивались сквозь вереницы бочек, окруживших вход в общежитие. Вдруг извозчики засуетились и выстроились вдоль тротуаров в выжидательных позах. -- Корш отходит! Из переулка вываливалась театральная публика, веселая, оживленная. Извозчики набросились: -- Вам куды? Ваш-здоровь, с Иваном! -- Рублик. Вам куды? Орут на все голоса извозчики, толкаясь и перебивая друг друга, загораживая дорогу публике. -- Куды? Куды? -- висит в воздухе. Городовой ходит с видом по крайней мере командующего армией и покрикивает. Вдруг в этот момент отворяются ворота особняка и показывается пара одров с бочкой... -- Куды? Назад!--покрывает шум громовой возглас городового.--А ты чего глядишь, морда? Вишь, публика не прошла! И дворник, сидевший у ворот, поощряется начальственным жестом в рыло. -- Дрыхнешь, дьявол! Пара кляч задвигается усилиями обоих назад во двор, и ворота закрываются. Но аромат уже отравил ругающуюся публику... Извозчики разъехались. Публика прошла. К сверкавшему яблочковыми фонарями подъезду Купеческого клуба подкатывали собственные запряжки, и выходившие из клуба гости на лихачах уносились в загородные рестораны "взять воздуха" после пира. Купеческий клуб помещался в обширном доме, принадлежавшем в екатерининские времена фельдмаршалу и московскому главнокомандующему графу Салтыкову и после наполеоновского нашествия перешедшем в семью дворян Мятлевых. У них-то и нанял его московский Купеческий клуб в сороковых годах. Тогда еще Большая Дмитровка была сплошь дворянской: Долгорукие, Долгоруковы, Голицыны, Урусовы, Горчаковы, Салтыковы, Шаховские, Щербатовы, Мятлевы... Только позднее дворцы стали переходить в руки купечества, и на грани настоящего и прошлого веков исчезли с фронтонов дворянские гербы, появились на стенах вывески новых домовладельцев: Солодовниковы, Голофтеевы, Цыплаковы, Шелапутины, Хлудовы, Оби-дины, Ляпины... В старину Дмитровка носила еще название Клубной улицы -- на ней помещались три клуба: Английский клуб в доме Муравьева, там же Дворянский, потом переехавший в дом Благородного собрания; затем в дом Муравьева переехал Приказчичий клуб, а в дом Мятлева -- Купеческий. Барские палаты были заняты купечеством, и барский тон сменился купеческим, как и изысканный французский стол перешел на старинные русские кушанья. Стерляжья уха; двухаршинные осетры; белуга в рассоле; "банкетная телятина"; белая, как сливки, индюшка, обкормленная грецкими орехами; "пополамные растегаи" из стерляди и налимьих печенок; поросенок с хреном; поросенок с кашей. Поросята на "вторничные" обеды в Купеческом клубе покупались за огромную цену у Тестова, такие же, какие он подавал в своем знаменитом трактире. Он откармливал их сам на своей даче, в особых кормушках, в которых ноги поросенка перего- раживались решеткой: "чтобы он с жирку не сбрыкнул!" -- объяснял Иван Яковлевич. Каплуны и пулярки шли из Ростова Ярославского, а телятина "банкетная" от Троицы, где телят отпаивали цельным молоком. Все это подавалось на "вторничных" обедах, многолюдных и шумных, в огромном количестве. Кроме вин, которых истреблялось море, особенно шампанского, Купеческий клуб славился один на всю Москву квасами и фруктовыми водами, секрет приготовления которых знал только один многолетний эконом клуба -- Николай Агафоныч. При появлении его в гостиной, где после кофе с ликерами переваривали в креслах купцы лукулловский обед, сразу раздавалось несколько голосов: -- Николай Агафоныч! Каждый требовал себе излюбленный напиток. Кому подавалась ароматная листовка: черносмородинной почкой пахнет, будто весной под кустом лежишь; кому вишневая--цвет рубина, вкус спелой вишни; кому малиновая; кому белый сухарный квас, а кому кислые щи.--напиток, который так газирован, что его приходилось закупоривать в шампанки, а то всякую бутылку разорвет. -- Кислые щи и в нос шибают, и хмель вышибают! -- говаривал десятипудовый Ленечка, пивший этот напиток пополам с замороженным шампанским. Ленечка -- изобретатель кулебяки в двенадцать ярусов, каждый слой--своя начинка; и мясо, и рыба разная, и свежие грибы, и цыплята, и дичь всех сортов. Эту кулебяку приготовляли только в Купеческом клубе и у Тестова, и заказывалась она за сутки. На обедах играл оркестр Степана Рябова, а пели хоры--то цыганский, то венгерский, чаще же русский от "Яра". Последний пользовался особой любовью, и содержательница его, Анна Захаровна, была в почете у гуляющего купечества за то, что умела потрафлять купцу и знала, кому какую певицу порекомендовать; последняя исполняла всякий приказ хозяйки, потому что контракты отдавали певицу в полное распоряжение содержательницы хора. Только несколько первых персонажей хора? как, например, голосистая Поля и красавица Александра Николаевна, считались недоступными и могли любить по своему выбору. Остальные были рабынями Анны Захаровны. Реже приглашался цыганский хор Федора Соколова от "Яра" и Христофора из "Стрельны", потому что с цыганками было не так-то просто ладить. Цыганку деньгами не купишь. И венгерки тоже не нравились купечеству: -- По-каковски я с ней говорить буду? После обеда, когда гурманы переваривали пищу, а игроки усаживались за карты, любители "клубнички" слушали певиц, торговались с Анной Захаровной и, когда хор уезжал, мчались к "Яру" на лихачах и парных "голубчиках", биржа которых по ночам была у Купеческого клуба. "Похищение сабинянок" из клуба не разрешалось, и певицам можно было уезжать со своими поклонниками только от "Яра". Во время сезона улица по обеим сторонам всю ночь напролет была уставлена экипажами. Вправо от подъезда, до Глинищевского переулка, стояли собственные купеческие запряжки, ожидавшие, нередко до утра, засидевшихся в клубе хозяев. Влево, до Козицкого переулка, размещались сперва лихачи и за ними гремели бубенцами парные с отлетом "голубчики" в своих окованных жестью трехместных ночных санях. В корню -- породистый рысак, а донская пристяжная--враспряжку, чтоб она, откинувшись влево, в кольцо выгибалась, мордой к самой земле. И лихачи и "голубчики" знали своих клубных седоков, и седоки знали своих лихачей и "голубчиков"--прямо шли, садились и ехали. А то вызывались в клуб лихие тройки от Ечкина или от Ухарского и, гремя бубенцами, несли веселые компании за заставу, вслед за хором, уехавшим на парных долгушах-линейках. И неслись по ухабам Тверской, иногда с песнями, загулявшие купцы. Молчаливые и важные лихачи на тысячных рысаках перегонялись с парами и тройками. -- Эгей-гей, голубчики, грррабб-ят! -- раздавался любимый ямщицкий клич, оставшийся от разбойничьих времен на больших дорогах и дико звучавший на сонной Тверской, где не только грабителей, но и прохожих в ночной час не бывало. Умчались к "Яру" подвыпившие за обедом любители "клубнички", картежники перебирались в игорные залы, а за "обжорным" столом в ярко освещенной столовой продолжали заседать гурманы, вернувшиеся после отдыха на мягких диванах и креслах гостиной, придумывали и обдумывали разные заковыристые блюда на ужин, а накрахмаленный повар в белом колпаке делал свои замечания и нередко одним словом разбивал.кулинарные фантазии, не считаясь с тем, что за столом сидела сплоченная компания именитого московского купечества. А если приглашался какой-нибудь особенно почтенный гость, то он только молча дивился и своего суждения иметь не мог. Но однажды за столом завсегдатаев появился такой гость, которому даже повар не мог сделать ни одного замечания, а только подобострастно записывал то, что гость говорил. Он заказывал такие кушанья, что гурманы рты разевали и обжирались до утра. Это был адвокат, еще молодой, но плотный мужчина, не уступавший по весу сидевшим за столом. Недаром это был собиратель печатной и рукописной библиотеки по кулинарии. Про него ходили стихи: Видел я архив обжоры, Он рецептов вкусно жрать От Кавказа до Ижоры За сто лет сумел собрать. "Вторничные" обеды были особенно многолюдны. Здесь отводили свою душу богачи-купцы, питавшиеся всухомятку в своих амбарах и конторах, посылая в трактир к Арсентьичу или в "сундучный ряд" за горячей ветчиной и белугой с хреном и красным уксусом, а то просто покупая эти и другие закуски и жареные пирожки у разносчиков, снующих по городским рядам и торговым амбарам Ильинки и Никольской. -- Пир-роги гор-ряч-чие! В другие дни недели купцы обедали у себя дома, в Замоскворечье и на Таганке, где их ожидала супруга за самоваром и подавался обед, то постный, то скоромный, но всегда жирный -- произведение старой кухарки, не любившей вносить новшества в меню, раз установленное много лет назад. И вот по вторникам ездило это купечество обжираться в клуб. В семидесятых и восьмидесятых годах особенно славился "хлудовский стол", где председательствовал степеннейший из степенных купцов, владелец огромной библиотеки Алексей Иванович Хлудов со своим братом, племянником и сыном Михаилом, о котором ходили по Москве легенды. А. Н. Островский в "Горячем сердце", изображая купца Хлынова, имел в виду прославившегося своими кутежами в конце прошлого века Хлудова. "Развлечение", модный иллюстрированный журнал того времени, целый год печатал на заглавном рисунке своего журнала центральную фигуру пьяного купца, и вся Москва знала, что это Миша Хлудов, сын миллионера--фабриканта Алексея Хлудова, которому отведена печатная страничка в словаре Брокгауза, как собирателю знаменитой хлудовской библиотеки древних рукописей и книг, которую описывали известные ученые. Библиотека эта по завещанию поступила в музей. И старик Хлудов до седых волос вечера проводил по-молодому, ежедневно за лукулловскими ужинами в Купеческом клубе, пока в 1882 году не умер скоропостижно по пути из дома в клуб. Он ходил обыкновенно в высоких сапогах, в длинном черном сюртуке и всегда в цилиндре. Когда карета Хлудова в девять часов вечера подъехала, как обычно, к клубу и швейцар отворил дверку кареты, Хлудов лежал на подушках в своем цилиндре уже без признаков жизни. Состояние перешло к его детям, причем Миша продолжал прожигать жизнь, а его брат Герасим, совершенно ему противоположный, сухой делец, продолжал блестящие дела фирмы, живя незаметно. Миша был притчей во языцех... Любимец отца, удалец и силач, страстный охотник и искатель приключений. Еще в конце шестидесятых годов он отправился в Среднюю Азию, в только что возникший город Верный, для отыскания новых рынков и застрял там, проводя время на охоте на тигров. В это время он напечатал в "Русских ведомостях" ряд интереснейших корреспонденции об этом, тогда неведомом крае. Там он подружился с генералом М. Г. Черняевым. Ходил он всегда в сопровождении огромного тигра, которого приручил, как собаку. Солдаты дивились на "вольного с тигрой", любили его за удаль и безумную храбрость и за то, что он широко тратил огромные деньги, поил солдат и помогал всякому, кто к нему обращался. Так рассказывали о Хлудове очевидцы. А Хлудов явился в Москву и снова безудержно загулял. В это время он женился на дочери содержателя меблированных комнат, с которой он познакомился у своей сестры, а сестра жила с его отцом в доме, купленном для нее на Тверском бульваре. Женившись, он продолжал свою жизнь без изменения, только стал еще задавать знаменитые пиры в своем Хлудовском тупике, на которых появлялся всегда в разных костюмах: то в кавказском, то в бухарском, то римским полуголым гладиатором с тигровой шкурой на спине, что к нему шло благодаря чудному сложению и отработанным мускулам и от чего в восторг приходили московские дамы, присутствовавшие на пирах. А то раз весь выкрасился черной краской и явился на пир негром. И всегда при нем находилась тигрица, ручная, ласковая, прожившая очень долго, как домашняя собака. В 1875 году начались события на Балканах: восстала Герцеговина. Черняев был в тайной переписке с сербским правительством, которое приглашало его на должность главнокомандующего. Переписка, конечно, была прочитана Третьим отделением, и за Черняевым был учрежден надзор, в Петербурге ему отказано было выдать заграничный паспорт. Тогда Черняев приехал в Москву к Хлудову, последний устроил ему и себе в канцелярии генерал-губернатора заграничный паспорт, и на лихой тройке, никому не говоря ни слова, они вдвоем укатили из Москвы -- до границ еще распоряжение о невыпуске Черняева из России не дошло. Словом, в июле 1876 года Черняев находился в Белграде и был главнокомандующим сербской армии, а Миша Хлудов неотлучно состоял при нем. Мой приятель, бывший участник этой войны, рассказывал такую сцену: -- Приезжаю с докладом к Черняеву в Делиград. Меня ведут к палатке главнокомандующего. Из палатки выходит здоровенный русак в красной рубахе с солдатским "Георгием" и сербским орденом за храбрость, а в руках у него бутылка рома и чайный стакан. -- Ты к Черняеву? К Мише? -- спрашивает меня. Я отвечаю утвердительно. -- Ну так это все равно, и он Миша и я Миша. На, пей. Налил стакан рому. Я отказываюсь. -- Не пьешь? Стало быть, ты дурак.-- И залпом выпил стакан. А из палатки выглянул Черняев и крикнул: -- Мишка, пошел спать! -- Слушаю, ваше превосходительство.-- И, отсалютовав стаканом, исчез в соседней палатке. Вернулся Хлудов в Москву, женился во второй раз, тоже на девушке из простого звания, так как не любил ни купчих, ни барынь. Очень любил свою жену, но пьянствовал по-старому и задавал свои обычные обеды. И до сих пор есть еще в Москве в живых люди, помнящие обед 17 сентября, первые именины жены после свадьбы. К обеду собралась вся знать, административная и купеческая. Перед обедом гости были приглашены в зал посмотреть подарок, который муж сделал своей молодой жене. Внесли огромный ящик сажени две длины, рабочие сорвали покрышку. Хлудов с топором в руках сам старался вместе с ними. Отбили крышку, перевернули его дном кверху и подняли. Из ящика вывалился... огромный крокодил. Последний раз я видел Мишу Хлудова в 1885 году на собачьей выставке в Манеже. Огромная толпа окружила большую железную клетку. В клетке на табурете в поддевке и цилиндре сидел Миша Хлудов и пил из серебряного стакана коньяк. У ног его сидела тигрица, била хвостом по железным прутьям, а голову положила на колени Хлудову. Это была его последняя тигрица, недавно привезенная из Средней Азии, но уже прирученная им, как собачонка. Вскоре Хлудов умер в сумасшедшем доме, а тигрица Машка переведена в зоологический сад, где была посажена в клетку и зачахла... Все это были люди, проедавшие огромные деньги. Но были и такие любители "вторничных" обедов, которые из скупости посещали их не более раза в месяц. Таков был один из Фирсановых. За скупость его звали "костяная яичница". Это был миллионер, лесной торговец и крупный дисконтер, скаред и копеечник, каких мало. Детей у него в живых не осталось, и миллионы пошли по наследству каким-то дальним родственникам, которых он при жизни и знать не хотел. Он целый день проводил в конторе, в маленькой избушке при лесном складе, в глухом месте, невдалеке от товарной станции железной дороги. Здесь он принимал богачей, нуждавшихся в деньгах, учитывал векселя на громадные суммы под большие проценты и делал это легко, но в мелочах был скуп невероятно. В минуту откровенности он говорил: -- Ох, мученье, а не жизнь с деньгами. В другой раз я проснусь и давай на счетах прикидывать. В день сто тысяч вышло. Ну, десятки-то тысяч туда-сюда, не беспокоишься о них -- знаешь, что на дело ушли, не жаль. А вот мелочь! Вот что мучит. Примерно, привезет из моего имения приказчик продукты, ну, масла, овса, муки... Примешь от него, а он, идол этакий, стоит перед тобой и глядит в глаза... На чай, вишь,--привычка у них такая -- дожидается!.. Ну, вынешь из кармана кошелек, достанешь гривенник, думаешь дать, а потом мелькнет в голове: ведь я ему жалованье плачу, за что же еще сверх того давать? А потом опять думаешь: так заведено. Ну, скрепя сердце и дашь, а потом ночью встанешь и мучаешься, за что даром гривенник пропал. Ну вот, я и удумал, да так уж и начал делать: дам приказчику три копейки и скажу: "Вот тебе три копейки, добавь свои две, пойди в трактир, закажи чайку и пей в свое удовольствие. сколько хочешь". В 1905 году в его контору явились экспроприаторы. Скомандовав служащим "руки вверх", они прошли к "самому" в кабинет и, приставив револьвер к виску, потребовали: -- Отпирай шкаф! Он так рассказывал об этом случае: -- Отпираю, а у самого руки трясутся, уже и денег не жаль: боюсь, вдруг пристрелят. Отпер. Забрали тысяч десять с лишком, меня самого обыскали, часы золотые с цепочкой сняли, приказали четверть часа не выходить из конторы... А когда они ушли, уж и хохотал я, как их надул: пока они мне карманы обшаривали, я в кулаке дер- жал десять золотых, успел со стола схватить... Не догадались кулак-то разжать! Вот как я их надул!.. Хи-хи-хи! -- и раскатывался дробным смехом. Над ним, по купеческой привычке, иногда потешались, но он ни на кого не обижался. Не таков был его однофамилец, с большими рыжими усами вроде сапожной щетки. Его никто не звал по фамилии, а просто именовали: Паша Рыжеусов, на что он охотно откликался. Паша тоже считал себя гурманом, хоть не мог отличить рябчика от куропатки. Раз собеседники зло над ним посмеялись, после чего Паша не ходил на "вторничные" обеды года два, но его уговорили, и он снова стал посещать обеды: старое было забыто. И вдруг оно всплыло совсем неожиданно, и стол уже навсегда лишился общества Паши. В числе обедающих на этот раз был антрепренер Ф. А. Корш, часто бывавший в клубе; он как раз сидел против Рыжеусова. -- Павел Николаевич, что это я вас у себя в театре не вижу? -- Помилуйте, Федор Адамыч, бываю изредка... Вот на это воскресенье велел для ребятишек ложу взять. Что у вас пойдет? -- В воскресенье? "Женитьба". -- Что-о? -- "Женитьба" Гоголя... -- Ну и зачем вы эту мерзость ставите? Ф. А. Корш даже глаза вытаращил и не успел ответить, как весь стол прыснул от смеха. -- Подлецы вы все, вот что! Сволочь! -- взвизгнул Рыжеусов, выскочил из-за стола и уехал из клуба. Хохот продолжался, и удивленному Ф. А. Коршу наперерыв рассказывали причину побега Рыжеусова. Года два назад за ужином, когда каждый заказывал себе блюдо по вкусу, захотел и Паша щегольнуть своим гурманством. -- А мне дупеля! -- говорит он повару, вызванному для приема заказов. -- Дупеля? А ты знаешь, что такое дупель? -- спрашивает кто-то. -- Конечно, знаю... Птиченка сама по себе махонькая, так с рябчонка, а ноги во-о какие, а потом нос во-о какой! Повар хотел возразить, что зимой дупелей нет, но веселый Королев мигнул повару и вышел вслед за ним. Ужин продолжался. Наконец, в закрытом мельхиоровом блюде подают дупеля. -- А нос где? -- спрашивает Паша, кладя на тарелку небольшую птичку с длинными ногами. -- Зимой у дупеля голова отрезается... Едок, а этого не знаешь,-- поясняет Королев. -- А! Начинает есть и, наконец, отрезает ногу. -- Почему нога нитками пришита?.. И другая тоже? -- спрашивает у официанта Паша. Тот фыркает и закрывается салфеткой. Все недоуменно смотрят, а Королев серьезно объясняет: -- Потому, что я приказал к рябчику пришить петушью ногу. Об этом на другой день разнеслось по городу, и уж другой клички Рыжеусову не было, как "Нога петушья"! Однажды затащили его приятели в Малый театр на "Женитьбу", и он услыхал: "У вас нога петушья!"-- вскочил и убежал из театра. Когда Гоголю поставили памятник, Паша ругательски ругался: -- Ему! Надсмешнику! Бывал на "вторничных" обедах еще один чудак, Иван Савельев. Держал он себя гордо, несмотря на долгополый сюртук и сапоги бутылками. У него была булочная на Покровке, где все делалось по "военногосударственному", как он сам говорил. Себя он называл фельдмаршалом, сына своего, который заведовал другой булочной, именовал комендантом, калачников и булочников -- гвардией, а хлебопеков--гарнизоном. Наказания провинившимся он никогда не производил единолично, а устраивал формальные суды. Стол покрывался зеленым сукном, ставился хлеб с серебряной солонкой, а для подсудимых приносились из кухни скамьи. Наказания были разные: каторжные работы -- значит отхожие места и помойки чистить, ссылка -- перевод из главной булочной во вторую. Арест заменялся денежным штрафом, лишение прав -- уменьшением содержания, а смертная казнь -- отказом от места. Все старшие служащие носили имена героев и государственных людей: Скобелев, Гурко, Радецкий, Александр Македонский и так далее. Они отвечали только на эти прозвища, а их собственные имена были забыты. Так и в книгах жалованье писалось: Александр Македонский -- крендельщик 6 рублей Гурко -- калашник 6 " Наполеон -- водовоз 4" Так звали служащих и все старые покупатели. Надо заметить, что все "герои" держали себя гордо и поддерживали тем славу имен своих. Гурманы охотно приглашали за свой стол Ивана Савельева, когда он изредка появлялся в клубе, потому что с ним было весело. Для потехи! Даже постоянно серьезных братьев Ляпиных он умел рассмешить. Братья Ляпины не пропускали ни одного обеда. "Неразлучники" -- звали их. Было у них еще одно прозвание -- "чет и нечет", но оно забылось, его помнили только те, кто знал их молодыми. Они являлись в клуб обедать и уходили после ужина. В карты они не играли, а целый вечер сидели в клубе, пили, ели, беседовали со знакомыми или проводили время в читальне, надо заметить, всегда довольно пустой, хотя клуб имел прекрасную библиотеку и выписывал все русские и многие иностранные журналы. Братья Ляпины -- старики, почти одногодки. Старший -- Михаил Иллиодорович--толстый, обрюзгший, малоподвижный, с желтоватым лицом, на котором, выражаясь словами Аркашки Счастливцева, вместо волос "какие-то перья растут". Младший -- Николай -- энергичный, бородатый, был полной противоположностью брату. Они, холостяки, вдвоем занимали особняк с зимним садом. Ляпины обладали хорошим состоянием и тратили его на благотворительные дела... История Ляпиных легендарная, и зря ее не рассказывали всякому купцы, знавшие Ляпиных смолоду. Ляпины родом крестьяне не то тамбовские, не то саратовские. Старший в юности служил у прасола и гонял гурты в Москву. Как-то в Моршанске, во время одного из своих путешествий, он познакомился со скопцами, и те уговорили его перейти в их секту, предлагая за это большие деньги. Склонили его на операцию, но случилось, что сделали только половину операции, и, вручив часть обещанной суммы, докончить операцию решили через год и тогда же и уплатить остальное. Но на полученную сумму Ляпин за год успел разбогатеть и отказался от денег и операции. А все-таки Михаил Иллиодорович обрюзг, потолстел и частенько прихварывал: причина болезни была одна -- объедение. В половине восьмидесятых годов выдалась бесснежная зима. На масленице, когда вся Москва каталась на санях, была настолько сильная оттепель, что мостовые оголились, и вместо саней экипажи и телеги гремели железными шинами по промерзшим камням -- резиновых шин тогда не знали. В пятницу и субботу на масленой вся улица между Купеческим клубом и особняком Ляпиных была аккуратно уложена толстым слоем соломы. Из-под соломы не было видно даже поперечного гранитного тротуара, который, только для своего удобства, Ляпины провели в Купеческий клуб от своего подъезда. И вот у этого подъезда, прошуршав по соломе, остановилась коляска. Из нее вышел младший брат Ляпин и помог выйти знаменитому профессору Захарьину. Через минуту профессор, миновав ряд шикарных комнат, стал подниматься по узкой деревянной лестнице на антресоли и очутился в маленькой спальне с низким потолком. Пахло здесь деревянным маслом и скипидаром. В углу, на пуховиках огромной кровати красного дерева, лежал старший Ляпин и тяжело дышал. Сердито на него посмотрел доктор, которому брат больного уже рассказал о "вторничном" обеде и о том, что братец понатужился блинами,--так, десяточка на два перед обедом. -- Это что? -- закричал профессор, ткнув пальцем в стенку над кроватью. -- Клопик-с...-- сказал Михалыч, доверенный, сидевший неотлучно у постели больного. -- Как свиньи живете. Забрались в дыру, а рядом залы пустые. Перенесите спальню в светлую комнату! В гостиную! В зал! Пощупал пульс, посмотрел язык, прописал героическое слабительное, еще поругался и сказал: -- Завтра можешь встать! Взял пятьсот рублей за визит и уехал. На другой день к вечеру солома с улицы была убрана, но предписание Захарьина братья не исполнили: спален своих не перевели... Они смотрели каждый в свое зеркало, укрепленное на наружных стенах так, что каждое отражало свою сторону улицы, и братья докладывали друг другу, что видели: -- Пожарные по Столешникову вниз поехали. -- Студент к подъезду подошел. Николай уезжал по утрам на Ильинку, в контору, где у них было большое суконное дело, а старший весь день сидел у окна в покойном кожаном кресле, смотрел в зеркало и ждал посетителя, которого пустит к нему швейцар -- прямо без доклада. Михаил Иллиодорович всегда сам разговаривал с посетителями. Главным образом это были студенты, приходившие проситься в общежитие. Швейцар знал, кого пустить, тем более, что подходившего к двери еще раньше было видно в зеркале. Входит в зал бедно одетый юноша. -- Пожить бы у вас... -- Что же, можно. А вы кто такой будете? Если студент университета, Ляпин спросит, какого факультета, и сам назовет его профессоров, а если ученик школы живописи, спросит -- в каком классе, в натурном ли, в головном ли, и тоже о преподавателях поговорит, причем каждого по имени-отчеству назовет. -- Так-с! Значит, пожить у нас хотите? Раскроет книгу жильцов, посмотрит отметки в общежитии и, если есть вакансия, даст записку. -- Вот с этой бумажкой идите в общежитие, спросите Михалыча, заведующего, и устраивайтесь. ЛЯПИНЦЫ На дворе огромного владения Ляпиных сзади особняка стояло большое каменное здание, служившее когда-то складом под товары, и его в конце семидесятых годов Ляпины перестроили в жилой дом, открыв здесь бесплатное общежитие для студентов университета и учеников Училища живописи и ваяния. Поселится юноша и до окончания курса живет, да и кончившие курс иногда оставались и жили в "Ляпинке" до получения места. Вообще среди учащихся немногие были обеспечены -- большинство беднота. И студенты, и ученики Училища живописи резко делились на богачей и на многочисленную голь перекатную. Эти две различные по духу и по виду партии далеко держались друг от друга. У бедноты не было знакомств, им некуда было пойти, да и не в чем. Ютились по углам, по комнаткам, а собирались погулять в самых дешевых трактирах. Излюбленный трактир был у них неподалеку от училища, в одноэтажном домике на углу Уланского переулка и Сретенского бульвара, или еще трактир "Колокола" на Сретенке, где собирались живописцы, работавшие по церквам. Все жили по-товарищески: у кого заведется рублишко, тот и угощает. Многие студенты завидовали ляпинцам--туда попадали только счастливцы: всегда полно, очереди не дождешься. Много из "Ляпинки" вышло знаменитых докторов, адвокатов и художников. Жил там некоторое время П. И. Постников, известный хирург; жил до своего назначения профессор Училища живописи художник Корин; жили Петровичей, Пырин. Многих "Ляпинка" спасла от нужды и гибели. Были и "вечные ляпинцы". Были три художника -- Л., Б. и X., которые по десять--пятнадцать лет жили в "Ляпинке" и оставались в ней долгое время уже по выходе из училища. Обжились тут, обленились. Существовали разными способами: писали картинки для Сухаревки, малярничали, когда трезвые... Ляпины это знали, но не гнали: пускай живут, а то пропадут на Хитровке. "Ляпинка" была для многих студентов счастьем. Бывало нередко, что бесквартирные студенты проводили ночи на бульварах... В восьмидесятые годы, кажется в 1884 году, Московский университет окончил доктор Владимиров, семинарист, родом из Галича. На четвертом курсе полуголодный Владимиров остался без квартиры и недели две проводил майские ночи, гуляя по Тверскому бульвару, от памятника Пушкина до Никитских ворот. В это же время, около полуночи, из своего казенного дома переходил бульвар обер-полицмейстер Козлов, направляясь на противоположную сторону бульвара, где жила известная московская красавица портниха. Утром, около четырех-пяти часов, Козлов возвращался тем же путем домой. Владимиров, как и другие бездомовники, проводившие ночи на Тверском бульваре, знал секрет путешествий Козлова. Бледный юноша в широкополой шляпе, модной тогда среди студентов (какие теперь только встречаются в театральных реквизитах для шиллеровских разбойников), обратил на себя внимание Козлова. Утром как-то они столкнулись, и Козлов, расправив свои чисто военные усы, спросил: -- Молодой человек, отчего это я вас встречаю по ночам гуляющим вдоль бульвара? -- А оттого, что не всем такое счастье, чтобы гулять поперек бульвара каждую ночь. Грязно, конечно, было в "Ляпинке", зато никакого начальства. В каждой комнате стояло по четыре кровати, столики с ящиками и стулья. Помещение было даровое, а за стол брали деньги. Внизу была столовая, где подавался за пятнадцать копеек в два блюда мясной обед--щи и каша, бесплатно раз в день давали только чай с хлебом. Эта столовая была клубом, где и "крамольные" речи говорились, и песни пелись, и революционные прокламации первыми попадали в "Ляпинку" и читались открыто: сыщики туда не проникали, между своими провокаторов и осведомителей не было. Чуть подозрительное лицо появится, сейчас ляпинцы учуют, окружат и давай делать допрос по-ляпински: отбили охоту у сыщиков. Тем не менее в "Ляпинке" бывали обыски и нередко арестовывалась молодежь, но жандармы старались это делать, из боязни столкновения, не в самом помещении, а на улице,--ловили поодиночке. Во время студенческих волнений здесь происходили сходки. Десятки лет свободно существовала "Ляпинка", принимая учащуюся молодежь. Известен только один случай, когда братья Ляпины отказались принять в "Ляпинку" ученика Училища живописи,-- а к художникам они благоволили особенно. На одной из ученических выставок в Училище живописи всех поразила картина "Мертвое озеро". Вещь прекрасная, но жуткая: каменная пустыня, кровавая от лучей заката, посредине--озеро цвета застывшей крови. Автор картины -- неуклюжий, оборванный человечек, уже пожилой, некрасивый, с озлобленным выражением глаз, косматая шапка волос, не ведавших гребня. Это был ученик Жуков. Он пошел к Ляпину проситься в общежитие, но своим видом и озлобленно-дерзким разговором произвел на братьев такое впечатление, что они отказали ему в приеме в общежитие. Он ушел, встретил на улице знакомого кучера из той деревни, где был волостным писарем до поступления в училище. Кучер служил у какой-то княгини и, узнав, что Жукову негде жить, приютил его в своей комнатке, при конюшне. Была у Жукова еще аллегорическая картина "После потопа", за которую совет профессоров присудил ему первую премию в пятьдесят рублей, но деньги выданы не были, так как Жуков был вольнослушателем, а премии выдавались только штатным ученикам. Он тогда был в классе профессора Савицкого, и последний о нем отзывался так: -- Жемчужина школы! И погибла эта жемчужина школы. Когда его перевели из кучерской в комнату старинного барского дома, прислуга стала глумиться над ним, и не раз он слышал ужасное слово: "Дармоед". И в один злополучный день прислуга, вошедшая убирать его комнату, увидела: из камина торчали ноги, а среди пылающих дров в камине лежала обуглившаяся верхняя часть-тела несчастного художника. Директор школы князь Львов выдал сто рублей на похороны Жукова, которого товарищи проводили на Даниловское кладбище. Более близкие его друзья -- а их было у него очень мало--рассказывали, что после него осталась большая поэма в стихах, посвященная девушке, с которой он и знаком не был, но был в нее тайно влюблен... Рассказывали, что он очень тяготился своей невзрачной наружностью, был болезненно самолюбив. А все-таки, думается, выдай ему училище пятьдесят рублей, мы, может быть, увидели бы крупного, оригинального художника -- это ждали и Савицкий и товарищи, верившие в его талант... Много талантов погибло от бедности. Такова судьба Волгужева. Слесарь, потом ученик школы, участник крупных выставок, обитатель "Ляпинки"... Его волжские пейзажи были прекрасны. Он умер от чахотки: заболел, лечиться не на что. Это тоже был человек гордый, неуступчивый... С ним был такой случай. Перед окончанием курса несколько учеников, лучших пейзажистов, были приглашены московским генерал-губернатором князем Сергеем Александровичем в его подмосковное имение "Ильинское" на лето отдыхать и писать этюды. Среди них был и Волгужев. На рождественской ученической выставке Сергей Александрович, неуклонно посещавший эти выставки, остановился перед картиной Волгужева, написанной у него в имении, расхвалил ее и спросил о цене. Подозвали Волгужева. В отрепанном пиджаке, как большинство учеников того времени, он подошел к генерал-губернатору, который был выше его ростом на две головы, и взял его за пуговицу мундира, что привело в ужас все начальство. -- Какая цена этой картины? Она мне нравится, я хочу ее приобрести,-- сказал Сергей Александрович. -- Пятьсот рублей,--отрезал Волгужев, продолжая вертеть княжескую пуговицу. -- Это слишком дорого. -- А дорого, так и не надо, дешевле не продам! -- Волгужев бросил вертеть пуговицу и отошел. Цена была неслыханная, и, кроме того, по расценке выставочной комиссии, она объявлена была в сто рублей. На это указали Волгужеву. -- Знаю; всякому другому--сто, а этому--пятьсот. Уж очень он важен... Я тоже важничать умею... На кой ты мне? Как-то на выставке появился женский портрет ученика из класса В. А. Серова. Автор его тоже жил в "Ля-пинке". Портрет этот--молодая девица в белом платье на белом фоне, в белой раме--произвел впечатление, и одна молодая дама пожелала познакомиться с художником. Ей представили автора: ляпинец как ляпинец. Но на костюм эта важная дама не обратила внимания и предложила ему написать ее портрет. На другой день в том же своем единственном пиджаке он явился в роскошную квартиру против дома генерал-губернатора и начал писать одновременно с нее и с ее дочери. Молчаливый и стесняющийся обстановки попервоначалу, художник наконец поободрился, стал разговарить, дама много расспрашивала его о жизни художников и изъявила желание устроить для них у себя вечеринку. -- Позовите ко мне ваших товарищей, только скажите, чем и как их угощать. -- Водка, селедка, огурцы, колбаса, и, пожалуй, пивка бы хорошо. Чаю не надо. А сколько позвать? Человек пяток не много? -- Да что вы? Сколько хотите зовите: чем больше, тем лучше. -- Я и тридцать наберу! -- Вот на тридцать и приготовим, очень рада. В назначенный день к семи часам вечера приперла из "Ляпинки" артель в тридцать человек. Швейцар в ужасе, никого не пускает. Выручила появившаяся хозяйка дома, и княжеский швейцар в щегольской ливрее снимал и развешивал такие пальто и полушубки, каких вестибюль и не видывал. Только места для калош остались пустыми. Поперла ватага по коврам в роскошную столовую и сразу расселась за огромный стол, уставленный всевозможными закусками, винами, пивом, водкой. Хозяйка и две ее знакомые дамы заняли места в конце стола. Предусмотрительно устроитель вечера усадил среди дам двух нарочно приглашенных неляпинцев, франтов-художников, красавцев, вращавшихся в светском обществе, которые заняли хозяйку дома и бывших с ней дам; больше посторонних никого не было. Муж хозяйки дома, старый генерал, вышел было, взглянул, поклонился, но его никто даже не заметил, и он скрылся, осторожно притворив дверь. С каждой рюмкой компания оживлялась, чокались, пили, наливали друг другу, шумели, и один из ляпинцев, совершенно пьяный, начал даже очень громко "родителей поминать". Более трезвые товарищи его уговорили уйти, швейцар помог одеться, и "Атамоныч" побрел в свою "Ляпинку", благо это было близко. Еще человек шесть "тактично" выпроводили таким же путем товарищи, а когда все было съедено и выпито, гости понемногу стали уходить. Долго об этой пирушке вспоминали ее участники. Были у ляпинцев и свои развлечения -- театр Корша присылал им пять раз в неделю бесплатные билеты на галерку, а цирк Саламонского каждый день, кроме суббот, когда сборы всегда были полные, присылал двадцать медных блях, которые заведующий Михалыч и раздавал студентам, требуя за каждую бляху почему-то одну копейку. Студенты охотно платили, но куда эти копейки шли, никто не знал. Кроме этого, удовольствий для студентов-ляпинцев никаких не было, если не считать бесплатного входа на художественные выставки. Развлекались еще ляпинцы во время студенческих волнений, будучи почти всегда во главе движения. Раз было так, что больше половины "Ляпинки" ночевало в пересыльной тюрьме.

"СРЕДЫ" ХУДОЖНИКОВ

За Нарышкинским сквером, на углу Малой Дмитровки, против Страстного монастыря, в старинном барском доме много лет помещалось "Общество любителей художеств", которое здесь устраивало модные тогда "Периодические выставки". На них лучшие картины получали денежные премии и прекрасно раскупались. Во время зимнего сезона общество устраивало "пятницы", на которые по вечерам собирались художники, ставилась натура, и они, "уставя брады свои" в пюпитры, молчаливо и сосредоточенно рисовали, попивая чай и перекидываясь между собой редкими словами. Иногда кто-нибудь в это время играл на рояле, кто-нибудь из гостей-певцов пел или читал стихи. Вечера оканчивались скромной закуской. На них присутствовали только корифеи художества: Маковские, Поленов, Сорокин, Ге, Неврев и члены Общества -- богатеи-меценаты П. М. Третьяков, Свешников, Куманин. Учащимся и молодым художникам доступа не было, а потому "пятницы" были нудны и скучны -- недаром их прозвали "казенные пятницы". На них почти постоянно бывал художник-любитель К. С. Шиловский, впоследствии актер Малого театра Лошивский, человек живой, талантливый, высокообразованный. Он скучал на этих заседаниях, и вот как-то пригласил кое-кого из членов "пятниц" к себе на "субботу". И стали у него на квартире, в Пименовском переулке, собираться художники. Они рисовали, проводили время за чайным столом в веселых беседах, слушали музыку, чтение, пение; много бывало и молодежи. Все это заканчивалось ужином. На "субботах" бывал В. Е. Шмаровин, знаток живописи и коллекционер. На одной из ученических выставок он первый "углядел" Левитана и приобрел его этюдик. Это была первая вещь, проданная Левитаном, и это было началом их дружбы. Шмаровин вообще дружил с полуголодной молодежью Училища живописи, покупал их вещи, а некоторых приглашал к себе на вечера, где бывали также и большие художники. Как-то на "субботе" Шиловского он пригласил его и всех гостей к себе на следующую "среду", и так постепенно "пятницы" заглохли и обезлюдели. "Субботы" Шиловского, которые так увлекли художников попервоначалу, тоже не привились. Хлебосольный Шиловский на последние рубли в своей небольшой, прекрасно обставленной квартире угощал своих гостей ужинами с винами -- художники стали стесняться бывать и ужинать на чужой счет, да еще в непривычной барской обстановке. "Среды" Шмаровина были демократичны. Каждый художник, состоявший членом "среды", чувствовал себя здесь как дома, равно как и гости. Они пили и ели на свой счет, а хозяин дома, "дядя Володя", был, так сказать, только организатором и директором-распорядителем. На "средах" все художники весь вечер рисовали акварель: Левитан--пейзаж, француз баталист Дик де Лонлей--боевую сценку, Клод--карикатуру, Шестеркин -- натюрморт, Богатов, Ягужинский и т. д.-- всякий свое. На рисунке проставлялась цена, которую получал художник за свою акварель,-- от рубля до пяти. Картины эти выставлялись тут же в зале "для обозрения публики", а перед ужином устраивалась лотерея, по гривеннику за билет. Кто брал один билет, а иной богатенький гость и десяток, и два -- каждому было лестно выиграть за гривенник Левитана! Оставшиеся картины продавались в магазинах Дациаро и Аванцо. Из вырученной от лотереи суммы тут же уплачивалась стоимость картины художникам, а остатки шли на незатейливый ужин. Кроме того, на столах лежали папки с акваре- лями, их охотно раскупали гости. И каждый посетитель "сред" сознавал что он пьет-ест не даром. На "субботах" и "средах" бывала почти одна и та же публика. На "субботах" пили и ели под звуки бубна, а на "средах" пили из "кубка Большого орла" под звуки гимна "среды", состоявшего из одной строчки -- "Недурно пущено", на музыку "Та-ра-ра-бум-бия". И вот на одну из "сред" в 1886 году явился в разгар дружеской беседы К. С. Шиловский и сказал В. Е. Шмаровину: -- Орел и бубен должны быть вместе, пусть будут они у тебя на "средах". "Субботы" кончились--и остались "среды". Почетный "кубок Большого орла" на бубне Шиловского подносился Шмаровиным каждому вновь принятому в члены "среды" и выпивался под пение гимна "Недурно пущено" и грохот бубна... Это был обряд "посвящения" в члены кружка. Так же подносился "Орел" почетным гостям или любому из участников "сред", отличившемуся красивой речью, удачным экспромтом, хорошо сделанным рисунком или карикатурой. Весело зажили "среды". Собирались, рисовали, пили и пели до утра. В артистическом мире около этого времени образовалось "Общество искусства и литературы", многие из членов которого были членами "среды". В 1888 году "Общество искусства и литературы" устроило в Благородном собрании блестящий бал. Точные исторические костюмы, декорация, обстановка, художественный грим--все было сделано исключительно членами "среды". И. Левитан, Голоушев, Богатов, Ягужинский и многие другие работали не покладая рук. Бал удался -- "среда" окрепла. В 1894 году на огромный стол, где обычно рисовали по "средам" художники свои акварели, В. Е. Шмаровин положил лист бристоля и витиевато написал сверху: "1-я среда 1894-го года". Его сейчас же заполнили рисунками присутствующие. Это был первый протокол "среды". Каждая "среда" с той поры имела свой протокол... Крупные имена сверкали в этих протоколах под рисун- ками. отражавшими быт современности. Кроме художников, писали стихи поэты. М. А. Лохвицкая, Е. А. Буланина, В. Я. Брюсов записали на протоколах по нескольку стихотворений. Это уже в новом помещении, в особняке на Большой Молчановке, когда на "среды" стало собираться по сто и более участников и гостей. А там, в Савеловском переулке, было еще только начало "сред". На звонок посетителей "сред" выходил В. Е. Шмаровин. -- Ну вот, друг, спасибо, что пришел! А то без тебя чего-то не хватало... Иди погрейся с морозца,-- встречал он обычно пришедшего. Кругом все знакомые... Приветствуя, В. Е. Шмаровин иногда становится перед вошедшим: в одной руке серебряная стопочка допетровских времен, а в другой -- екатерининский штоф, "квинтель", как называли его на "средах". Основная масса гостей являлась часов в десять. Старая няня, всеобщий друг, помогает раздеваться... Выходит сам "дядя Володя", целуется... Отворяется дверь в зал с колоннами, весь увешанный картинами... Посредине стол, ярко освещенный керосиновыми лампами с абажурами, а за столом уже сидит десяток художников-- кто над отдельным рисунком, кто протокол заполняет... Кругом стола ходили гости, смотрели на работу... Вдруг кто-нибудь садился за рояль. Этот "кто-нибудь" обязательно известность музыкального мира: или Лентовская, или Аспергер берется за виолончель--и еще веселее работается под музыку. Входящие не здороваются, не мешают работать, а проходят дальше, или в гостиную через зал, или направо в кабинет, украшенный картинами и безделушками. Здесь, расположившись на мягкой мебели, беседуют гости... Лежат бубен, гитары, балала

Источник: http://www.lib.ru/RUSSLIT/GILQROWSKIJ/gilqrowskij.txt


Закрыть ... [X]

Читать Убить пересмешника онлайн бесплатно без Готовые изделия скрапбукинга


Шитье ночных рубашек Алтекс -женская трикотажная одежда оптом
Шитье ночных рубашек Владимир Гиляровский. Москва и москвичи
Шитье ночных рубашек Читать Джейн Эйр онлайн бесплатно без
Шитье ночных рубашек Как сшить коктейльное платье
Шитье ночных рубашек Miracle Garden Location Dubai Miracle Garden
Шитье ночных рубашек Баклажаны с овощами под сметанным соусом
Вяжем эксклюзивную детскую шапочку спицами Вязание шапок спицами. Схемы с описанием, мастер Диоксидин в нос: отзыв врача Сайт о здоровом Журналы по вязанию и рукоделию скачать бесплатно Как выбрать ткань на юбку Лучшие Детские Стихи Стихи для Детей Стишки Детям Новогодние поделки. Воспитателям детских садов Развивающие игры и занятия с детьми дошкольного Спицы - Техника - Двухсторонние цветные узоры